Современная философия науки: основные направления.

Автор: Консультант по философии | 06 Окт 2010

Оглавление.
Предисловие
Часть 1. Современная философия науки: основные направления.
А.В.Кезин Натуралистический подход в современной эпистемологии
О.Игнатов, А.А.Печенкин. Релятивистская философия науки.
Т.А. Вархотов Конструктивистская программа в философии и методологии науки
И.Н.Шкуратов Проект феноменологии как строгой науки.

Часть 2.Философия математики и естественных наук.
А.В.Чусов. Обоснование математики: логическая норма
или предметно-конструктивная реальность.
В.Я.Перминов. Предмет и интуитивная основа математики.

А.А. Печенкин. Философия науки и квантовая механика.
А.А.Печенкин. Понятие о предмете химии.
Борзенков В.Г.Философские проблемы наук о живой природе.

Часть 3. Философские проблемы гуманитарных дисциплин.
Ю.Д. Артамонова. Психологизм и историзм как первые методологические программы гуманитарных наук
Е.Н. Ищенко. Проблема субъекта гуманитарного познания: эпистемологический анализ.
Е.Н. Ищенко. Проблема субъекта гуманитарного познания: эпистемологический анализ?
В.Г. Кузнецов. Проект герменевтической феноменологии Г.Г. Шпета
Ю.Д. Артамонова. Эволюция структуральных методов анализа культуры

Часть 4. Историография истории науки.
А.С.Кравец. Генезис стиля научного мышления.
О.Кошовец. Средневековая теология воли и ее роль в генезисе науки Нового времени: от разрушения онтологии к субъективно-психологическому обоснованию познания
А.В.Иванов. Специфика традиционной восточной науки
А.А Печенкин.Стереотипы постсоветской истории науки.

Предисловие

Настоящая книга посвящена философии науки в ее связи с историей науки. В первом разделе очерчены некоторые основные направления философии науки второй половины ХХ века. Во втором разделе собраны статьи по философии математики и естественных наук. В третьем разделе речь идет о философских проблемах гуманитарных наук.
В ряде статей описаны историко-научные предпосылки философских идей. Авторы показывают, как возникающие в развитии естественных и гуманитарных наук проблемы и трудности стимулируют разработку той или иной философской концепции. В других статьях, наоборот, философия науки показана на фоне эволюции философской мысли. Конкретно-научные предпосылки концепций, возникающих в этой дисциплине, не акцентируются, речь идет об их историко-философском контексте.
Эта разно плановость отражает структуру философия науки. В этой философской дисциплине присутствуют как минимум два идейных слоя: конкретно-методологический, остро реагирующий на проблемы самой науки, и философский, относительно независимый от конкретно-научных инноваций, но обеспечивающий идейные основы философии науки, гарантирующий ее от превращения в натурфилософию и некритический пересказ результатов конкретной науки.
Четвертый раздел настоящей книги посвящен историографии истории науки. Причем здесь речь идет о философской историографии, об историографии как разделе философии науки. Авторы обсуждают ряд разных и разнокалиберных ареалов истории науки – средневековая наука, наука Востока, развитие современной физики, отечественная наука советского периода.
Обычно книги по философии науки ориентируются на естествознание и математику. В настоящей книге предпринята попытка осветить как философские проблемы естествознания и математики, так и философию гуманитарных наук. При этом в первый раздел вынесен анализ основных направлений философии науки ХХ века, направлений, значимых не только в сфере точного естествознания, но и затрагивающих гуманитарное знание. Это эволюционная эпистемология, релятивизм (аналитическая философия У.Куайна и его последователей), конструктивизм и феноменология.
Авторов, работавших над настоящей книгой, различают философские позиции, в их понимании предмета и задач философии науки существуют расхождения. Эти расхождения не сглажены, мы просим читателя самого быть судьей в этом споре.

Часть 1. Современная философия науки: основные направления.
Натуралистический подход в современной эпистемологии
Кезин А.В.
Предисловие
Особенности натуралистического подхода в эпистемологии (теории знания и познания) выражены в ряде аспектов. Прежде всего, это, конечно, опора на конкретно-научное знание (биологию, психологию, нейродисциплины, этологию и другие науки) при ответе на философские вопросы.
Однако почему сегодня так мощно распространилось стремление использовать конкретно-научное знание в философской, теоретико-познавательной области? Почему сегодня стало возможным говорить о «натуралистическом повороте» в эпистемологии? Дело в том, что традиционная эпистемология, главным образом, стремилась ответить на вопрос: «каким должно быть знание и познание?». Она стремилась задать идеальную норму, универсальный, общезначимый образец, следование которому обеспечило бы абсолютную прочность и надежность нашему знанию. Это стремление и получило выражение в древнегреческом термине «эпистема», обозначающем прочное и надежное знание, вне зависимости от способов его получения. Однако сегодня, как никогда ранее, стало ясным, что наши надежды на получение абсолютно прочного, надежного знания о реальном мире неоправданны. Все наше знание о реальном мире имеет гипотетический характер – таков главный вывод современной эпистемологии. Старый древнегреческий идеал «эпистемы» признан мифом. В результате произошел «сдвиг проблематики»: главный интерес эпистемологии сосредотачивается теперь на вопросе: «как реально, в действительности осуществляется познавательный процесс?». Ответ на этот вопрос требует не спорадического, а систематического обращения к конкретным научным дисциплинам. С другой стороны, именно современная наука, в своих новейших областях оказалась способной давать не абстрактно-умозрительные, а конкретные, хотя и неизбежно гипотетические, ответы на важные философские вопросы.
Некоторые версии натурализма выдвигают идею полного растворения эпистемологии в конкретных науках, например в психологии. Мы не придерживаемся столь радикальных взглядов и не приветствуем «харакири философии». Философия – важнейшая форма и достояние человеческой культуры. Пожалуй, главная особенность философии, в том числе и эпистемологии, состоит в сочетании описательного («как оно есть?») и нормативного («как оно должно быть?») аспектов. Именно эта особенность делает философию сложной, но одновременно чрезвычайно интересной. Поэтому, как мы полагаем, также и в натуралистической эпистемологии должен присутствовать нормативный аспект. Он далеко не исчерпывается формальной логикой, имеющей универсальное значение, но получает в натурализме конкретно-научное основание, а потому не является «абсолютным» в прежнем, философском смысле.
Надежды только на формальную логику в решении теоретико-познавательных вопросов, как ясно показало развитие эпистемологии ХХ века, оказались неоправданными. С другой стороны, распространившиеся впоследствии культурологические варианты решения познавательных проблем, привели к релятивизму. Натуралистическая эпистемология, в известной мере, восстанавливает баланс. На основе конкретно-научных исследований складывается новое представление о единой «природе человека», сформированной в ходе длительной биологической эволюции. Наши знания о единой «природе человека» пока не очень полны и, главное, не обладают, конечно, универсализмом логики, но, с другой стороны, они не позволяют «растворить» обсуждение теоретико-познавательных вопросов в особенностях социокультурных взаимоотношений.
Натуралистический подход в современной эпистемологии получил широкое, мощное многообразное выражение. Его основными потоками являются: эволюционная эпистемология, натурализованная эпистемология, генетическая эпистемология, радикальный конструктивизм, а также тесно примыкающая к этим направлениям «биолингвистика». Рассмотрим кратко каждый из этих основных потоков.

1. Эволюционная эпистемология

Эволюционная эпистемология — новое междисциплинарное направление, ставящее своей целью исследование биологических предпосылок человеческого познания и объяснение его особенностей на основе современной теории эволюции. В англоязычных странах это направление так и называется, но в немецкоязычных странах, где оно наиболее полно развито и представительно, для него используется название «эволюционная теория познания». (При переводе с английского, выражение «эволюционная эпистемология» в большинстве случаев не калькируется, а включается в немецкую традицию языкового употребления: «эволюционная теория познания»).
Рационалистическая установка и ориентация на рассмотрение реальных процессов — наиболее ценные качества эволюционной теории познания. Предлагаемый ею подход ориентирован не на метафизические спекуляции, а на исследование реального познавательного процесса с помощью средств современной науки. Выступая важным фактором нового междисциплинарного синтеза, эволюционная теория познания привлекает внимание к общетеоретическим (философским) дискуссиям исследователей самого разного профиля. В ее свете по-новому звучат многие традиционные философские вопросы: о соотношении истины и пользы, о границах познания и науки, об априорном знании и индукции, о наглядном созерцании и теоретическом понимании. В отличие от традиционной гносеологии, где под субъектом понимался, как правило, взрослый, культурный, европейски образованный человек, здесь в центр внимания ставятся процессы формирования самого познавательного репертуара субъектов.
Основоположником нового направления признан австрийский этолог (нобелевский лауреат) Конрад Лоренц. Его первые работы по данному вопросу появились в 40-х годах и получили обстоятельное выражение в книге «Оборотная сторона зеркала» (в России издана в 1998 г.).
К числу классических работ этого направления, представляющих его разные ветви, относятся также книги К. Поппера «Объективное знание: Эволюционный подход» (1972) и Г. Фоллмера «Эволюционная теория познания» (1975; в России издана в 1998 г.).
Эволюционная теория познания имеет несколько значений. В первом значении она представляет собой подход, при котором на гносеологические вопросы дается ответ с помощью естественнонаучных теорий, прежде всего — с помощью теории эволюции. Предметной областью данного подхода является не эволюция человеческого познания, а эволюция органов познания и познавательных способностей. Эта эволюция рассматривается как адаптивный процесс в смысле Дарвина. Основными представителями данного подхода являются К. Лоренц, Г. Фоллмер, Р. Ридль, Э. Ойзер, Ф. Вукетич.
Второе ее значение (эволюционная эпистемология) связано с моделью роста и развития научного знания. Эволюционная эпистемология предстает как диахронная концепция науки, которая исследует динамику теорий в смысле К. Поппера и С. Тулмина. Процесс научного познания и историческая последовательность научных теорий получают объяснение по аналогии с механизмом биологической эволюции. По отношению к эволюционной эпистемологии, в этом втором значении, правильнее и точнее, по мнению Г.Фоллмера, использовать термин «эволюционная теория науки».
Суть эволюционной эпистемологии, если следовать ра¬ботам ее основоположника К. Лоренца, коротко состоит в следующем:
«Наши познавательные способности есть достижение вро¬жденного аппарата отражения мира, который был развит в ходе родовой истории человека и дает возможность фактиче¬ского приближения к внесубъективной реальности. Степень этого соответствия в принципе поддается исследованию, по меньшей мере, методом сравнения (23, 352).
В трактовке Фоллмера, основной тезис эволюционной эпистемологии гласит: «Наш познавательный аппарат — ре¬зультат эволюции. Субъективные структуры познания соот-ветствуют реальности, так как они были выработаны в ходе эволюционного приспособления к этому реальному миру. Они согласуются (частично) с реальными структурами, потому что только такое согласование обеспечивает возможность выживания» (4, 131).

Главным конкретно-научным основанием (предпосылкой) эволюционной теории познания является современная теория эволюции. Характерным оказывается стремление придать эволюционному подходу универсальное значение. Принцип эволюции применяется к космосу как целому, к спиралевидным туманностям, к звездам с их планетами, к земной мантии, растениям, животным и людям, к поведению и высшим способностям животных. Он применяется также к языку и историческим формам человеческой жизни и деятельности, к обществам и культурам, к системам веры и к науке. Тем не менее, современная теория эволюции составляет хотя и главную, но не единственную конкретно-научную основу и предпосылку эволюционной теории познания. Скорее она является базой для междисциплинарного синтеза, в который включается масса иного конкретного материала из биологии, этологии, физики, психологии, нейрофизиологии, антропологии, лингвистики. Богатый, тщательно подобранный и философски осмысленный материал такого рода содержится в упомянутой выше книге Г.Фоллмера «Эволюционная теория познания».
Главной философской предпосылкой эволюционной эпистемологии являются постулаты так называемого «гипотетического реализма», получающие у разных авторов разные трактовки применительно к разным конкретным проблемам. В соответствии с этой философской предпосылкой и конкретно-научными данными представители эволюционной теории познания утверждают, что любые живые существа снабжены системой врожденных диспозиций, априорных когнитивных структур. Отмечается, что априорные когнитивные структуры удивительно соответствуют специфическим условиям жизни различных живых существ. Характер этого соответствия трактуется по-разному. Одни (например, К. Лоренц) при описании соответствия используют термин «отражение». Другие (например, Г. Фоллмер) считают, что подобная терминология ошибочна. Указанное соответствие имеет скорее характер функционального приспособления, не гарантирующего корректности внутренних реконструкций внешнего мира, но в некоторых случаях допустимо говорить об изоморфизме между объективными структурами и субъективными структурами познания. Фоллмер твердо стоит на позиции реализма в его гипотетическом варианте (гипотетический реализм) и критически относится к инструментализму.
К числу основоположений, образующих несущий теоретический каркас самой эволюционной эпистемологии, можно отнести следующие:
(1). Жизнь с конститутивной стороны ее сущности представляет собой познавательный процесс. Возникновение жизни совпадает с формированием структур, которым присуща способность получать и накапливать информацию. Заостряя этот тезис, Лоренц утверждает, что «жизнь есть процесс получения информации». Другие (например, Э.Ойзер) считают это высказывание метафорой и полагают, что познание есть функция жизни. Развивая и обосновывая свою точку зрения, Лоренц подчеркивает, что все живые системы созданы так, что они могут добывать и накапливать энергию. Причем добывают ее они тем больше, чем больше накопили. Получение и накопление релевантной информации, служащей сохранению рода, имеет для всего живого такое же конститутивное значение, как получение и накопление энергии. Оба процесса одинаково древни, оба появляются одновременно с появлением живых существ.
(2). Любые живые существа снабжены системой врожденных диспозиций, априорных когнитивных структур. Как отмечается многими исследователями, эти априорные когнитивные структуры удивительно соответствуют специфическим условиям жизни различных живых существ.
(3). Формирование априорных когнитивных структур осуществляется в соответствии с эволюционным учение. Этапы такого формирования внимательно прослеживаются К.Лоренцом в книге «Оборотная сторона зеркала». В результате эволюции закрепляются именно те когнитивные структуры, которые в наибольшей степени соответствуют окружающим условиям жизни этих существ и способствуют их выживанию. Это, собственно, и есть главный тезис эволюционной теории познания. Развивая данный тезис, Г.Фоллмер вводит понятие «мезокосмос», которое служит для обозначения и эксплицитного определения «когнитивной ниши человека», благодаря чему удалось глубже определить особенности человеческого познания, раскрыть специфику научного познания и показать, в частности, то, почему современная наука так сложна для обыденного человеческого восприятия (подробное разъяснение этого тезиса см. ниже).
(4). Адаптивность когнитивных структур является свидетельством реалистичности получаемых с их помощью знаний. Фоллмер в этой связи часто цитирует краткое, но емкое высказывание биолога Дж. Симпсона: «Обезьяна, не имеющая реалистических представлений о ветке, на которую прыгает, была бы вскоре мертвой обезьяной и не принадлежала к числу наших предков» (36, 19)
(5). В способах получения и обработки информации имеется сходство (подобие, соответствие). Степень и характер этого сходства могут получать разную трактовку. Так, по мнению Лоренца, «всему, что мы, люди, знаем о реальном мире, в котором живем, мы обязаны возникшему в ходе родо-исторического развития аппарату получения информации, который (хотя и намного сложнее) построен по тем же принципам, как и тот, что отвечает за двигательные реакции инфузории туфелька» (24, 10). Главная черта этого сходства – процессы абстрагирования от «субъективного» и «случайного», когнитивный процесс объективизации.
Предпосылкой понятийного мышления, рационального абстрагирования явились механизмы, обеспечивающие константность восприятия (цвета, размеров, направления, формы), выделение инвариантных свойств объектов. Эти механизмы суть функции телесных, сенсорных структур, которые уже приспособлены для обработки информации об обстоятельствах мгновенно изменяющегося характера, которые требуют немедленного на них реагирования. Такая информация не оставляет следов в физиологическом аппарате. Функция указанных механизмов состоит в том, что они остаются постоянно готовыми воспринимать поступающую информацию, заменяя ее другой, часто противоположной. Эта функциональная структура получения и обработки краткосрочной информации, которой мы обладаем до всякого опыта, может быть приравнена к кантовскому априори. Механизмы обеспечения константности являются системами высокой степени сложности: с их помощью мы можем обрабатывать неисчислимое множество «протоколов наблюдения».
Тем не менее, все эти сенсорные и невральные процессы, несмотря на их значительную аналогию с рациональным мышлением, полностью недоступны нашему сознанию, нашему самонаблюдению. Для обозначения этих процессов, которые в формальном и функциональном отношении строго аналогичны логическому способу действий, но не связаны с сознательным мышлением, Э.Брюнсвик ввел термин «рациоморфизм». Так, на рациоморфных процессах у интеллектуально неодаренных детей базируется осуществление сложнейших математических, стереометрических, статистических и подобных им операций, которые даже одаренными исследователями могут осуществляться с трудом и неполно.

Против эволюционной теории познания выдвигаются многочисленные возражения. Остановимся здесь на трех из них, которые представляются особенно существенными.

а) Гипотетический реализм использует корреспондентскую теорию истины. Высказывание истинно тогда, когда то, что в нем утверждается, согласуется с действительностью «там, снаружи». Но как мы можем познавать эту действительность и тем самым констатировать истинность? Независимого доступа к действительности мы не имеем; такое возможно только для Бога. Мы, люди, не можем принять эту божественную перспективу, мир в себе не познаваем, и поэтому истину в корреспондентском смысле невозможно констатировать.
Если это возражение оправдано, оно касается всех видов реализма (кроме, может быть, внутреннего реализма, который одно время защищал Хилари Патнем, но который, строго говоря, совсем уже и не реализм). Действительно, мы не боги. Но это и не нужно. Корреспондентская теория истины не дает нам критерия истины, но дает определение истины. Выполнимых, достаточных критериев истины фактически не существует. Это должны были признать теоретики познания после 2,5 тысячелетних поисков и растущего сомнения. То, что мы имеем, — это необходимые критерии, такие как консистентность, сохраняемость, когерентность, консенсус, которые выдвигались различными теориями истины. Для определения истины все эти теории, в конечном счете, возвращались к корреспондентской теории.
Можно возразить, что божественная перспектива представляет собой недопустимую идеализацию. Однако ни одна из теорий истины не обходится без подобных идеализаций. Внутренний реализм, например, считает истинным то, что в конце всех исследований утверждается о мире. Это ли не идеализация! Против этого возражения реализм и корреспондентская теория защищаются аргументом Tu-quoque: да, речь идет об идеализации; но другие теории истины используют сходные конструкции.

b) Возможно ли установить пригодность наших когнитивных структур, не впадая при этом в порочный круг? Разве не нужно для этого знать и познавать реальность независимо от наших когнитивных структур? Это возражение сильнее, чем предыдущее, так речь идет уже не об определении истины, а о познании действительности, где эволюционная теория познания выдвигает высокие притязания.
Обратимся к примеру: физики и физиологи уверяют нас, что наши глаза восприимчивы в той области, в которой — благодаря оптическому окну земной атмосферы — солнечное излучение достигает земной поверхности. Как они это установили? Физика тоже начиналась в мезокосмосе. Но она давно вышла за его пределы. При этом она объективировала как свои методы, так и свои результаты и теории. Она не говорит больше о цвете, а о частоте, длине волны, энергии. Для характеристики и доказательства излучения она опирается не на глаза. И она находит электромагнитное излучение во всех волновых диапазонах. Даже если выражения «длина волны» или «чувствительность» еще антропоморфны, нет никаких разумных сомнений в том, что, во-первых, не все, что может иметься, всегда и повсюду есть, что, во-вторых, также и мы можем обрабатывать только определенный срез того, что имеется и что, в-третьих, то, что мы называем дневным светом особенно хорошо подходит к свойствам наших глаз. Для того, чтобы это констатировать, не нужно быть реалистом и даже не нужно каких-либо специальных объяснений. Это легко констатируемой приспособление в эволюционной теории познания рассматривается не как случайность и не как продукт деятельности Творца, а как результат адаптации.
Конечно, всегда можно возразить, то, что описывают физики, вовсе не реальный мир, а только проекция, возможно искажение, еще хуже – произвольная конструкция. Фактически мы не можем доказать истинность, правильность, обоснованность наших теорий. Но какое знание вообще мы можем строго доказать? Солипсиста невозможно опровергнуть, когда он утверждает или фактически полагает, что кроме его настоящего сознания больше ничего нет.
Но там, где отсутствуют доказательства, могут иметься хорошие основания. Для онтологического реализма (который утверждает существование реального, независимого от сознания мира) и для теоретико-познавательного реализма (согласно которому этот мир по меньшей мере частично, приближенным образом, познаваем) есть хорошие основания. Для предположения, что научное познание есть не более чем конструкция, напротив, нет хороших оснований. И внешне неправдоподобно, что мы в ходе эволюции должны были приспосабливаться к конструкциям, которые лишь в последнем столетии были разработаны наукой.
Некоторые конструктивисты полагают, что живые существа приспособлены, но не к внешнему миру, а к выживанию. Это выглядит не биологично. Если нет никаких селективных требований окружающего мира, тогда нет также признаков, которые облегчают выживание и тех, которые ему угрожают; тогда годится любое решение. Понятие адаптации тогда бессмысленно.
Можно констатировать: о приспособленности, соответствии мы можем говорить осмысленно, хотя и не можем доказать. И у эволюционной теории познания имеется счастливая возможность объяснить эту приспособленность.

c) Как могут когнитивные структуры приспосабливаться к окружающему миру, когда для этого нужно первоначально знать, к чему их приспосабливать?
Если бы это возражение было состоятельным, то никакие глаза бы не появились! Ибо как могут быть приспособлены глаза к земной освещенности, если они с самого начала необходимы для обработки света? Но глаза возникали многократно! Согласно данным эволюционной биологии, по меньшей мере, сорок раз независимо друг от друга. И в большинстве случаев они были изумительно приспособлены к свету. Как они могли возникнуть? Ответ прост: глаза возникали так, как все возникает в процессе эволюции, а именно, посредством проб и устранения ошибок, посредством слепых вариаций и селективного отбора, посредством неисчислимых мутаций и генетических комбинаций, преимущественной репродукции найденных решений. Эволюцию глаз позвоночных – а значит, и человеческих глаз – мы можем сегодня хорошо реконструировать.(10, гл.8). Подобное относится к другим чувственным органам, ко всем чувствам, ко всем достижениям восприятия; почему же это не может относиться к высшим когнитивным функциям, если они генетически обусловлены.
Для эволюционного возникновения и адаптации, правда, важно, что не только готовый орган функционально пригоден, но что уже промежуточные ступени могут оцениваться селективно и фактически повышать приспособленность. Для этого, однако, не необходимо, чтобы последующие функции имелись и были действенными с самого начала. Скорее можно говорить о функциональной замене; сформированный для одних достижений используется для решения других задач. Так, из плавников развились позднее руки и ноги; перья использовались не для полета, а для скольжения, ловли, сохранения тепла. Смена функций происходит не рывком, необходимо, чтобы признак некоторое время выполнял две или более функций. (По вопросу многофункциональности и смены функций см.: (37, 1-38, 24-29.). Для глаз такие промежуточные ступени и многообразие функций хорошо известны, так как имеются многие виды глаз. В других случаях можно довольствоваться моделированием того, как оно могло бы быть. В третьих случаях нужно фактически искать промежуточные стадии и двойные функции.
2. Натурализованная эпистемология
Основоположником натурализованной эпистемологии является патриарх американской философии У.В.О.Куайн (1908-2001). В статье, подготовленной в качестве доклада для Венского философского конгресса и впервые опубликованной в 1969г. Куайн, формулируя свой новый подход к эпистемологии, утверждает: “эпистемология или нечто подобное ей, рассматривается как часть психологии и, следовательно, как часть естественной науки”. (29, 23).
В ходе своей длительной творческой жизни Куайн много и плодотворно занимался проблемами математической логики, логической семантики. Важным и в ряде аспектов определяющим пунктом в его творческой биографии была научная стажировка в Австрии (сначала в Вене, а затем в Праге, куда он переехал вслед за Р.Карнапом) в 1932г. Вена тех лет – бывшая столица еще недавно существовавшей крупной империи, важный культурный, духовный и философский центр. Вена — родина “венского кружка”, который составлял ядро “логического эмпиризма”. Здесь Куайн знакомится с Р.Карнапом, который занимал можно сказать центральное место в этом движении. Близкие отношения, творческие и человеческие, сохранились у них и в последующем. (После эмиграции, вызванной распространением фашизма, Р.Карнап работал в ведущих университетах США.) Позднее, в 1939г, Куайн познакомился лично с другим видным представителем “венского кружка” Отто Нейратом. (В период пребывания Куайна в Вене, Нейрат находился в Москве.) Чтобы не перегружать статью, я называю только два важных в нашем контексте имени из числа представителей “венского кружка”. Дело в том, во-первых, что центральное и весьма объёмное произведение Куайна “Слово и объект” имеет посвящение: “Рудольфу Карнапу. Учителю и другу”. А на следующей странице, в качестве эпиграфа, приведена знаменитая метафора Отто Нейрата: “ Мы, как мореплаватели, которые вынуждены перестраивать свой корабль в открытом море, не имея возможности разобрать его в доке, а затем воссоздать вновь из лучших составных частей”. Во- вторых, и это главное, современная натуралистическая позиция Куайна нередко трактуется как “попытка синтеза различных теоретических ориентаций Рудольфа Карнапа и Отто Нейрата”.(7, 9).
Теоретическая ориентация Р.Карнапа на жёсткую логическую реконструкцию эмпирического познания кратко обозначена выше, а к её оценке и модификации Куайном мы обратимся далее. Сейчас же обратимся к О. Нейрату и его знаменитой лодке. Нейрат был одним из наиболее активных и значительных членов “венского кружка”. До последнего времени он воспринимался больше как организатор и пропагандист этого кружка, нежели как философ. Однако такой взгляд, как выясняется сегодня, в условиях распространения натуралистической эпистемологии, был несправедлив. Нейрат разрабатывал натуралистистическую версию теории науки. Концепция Нейрата характеризуется скепсисом по отношению к “философскому априоризму”, принудительной логической систематизации, которая не соответствует реальной практике научного познания. Нейрат называет свою концепцию энциклопедизмом. Очень кратко и обобщённо основные тезисы энциклопедизма можно сформулировать следующим образом: научное знание имеет характер не системы с жёсткой структурой, а реализуется всегда в виде не жёстких энциклопедий, которые могут восприниматься как протоколы реальных научных дискуссий. Непосредственным поводом для формулирования энциклопедизма явился для Нейрата выход “Логики исследования” знаменитого австро-английского философа К. Поппера. Эта работа была новаторской. В качестве главного критерия научности Поппер выдвигает не верификацию (подтверждение опытом), что было характерно для членов “венского кружка”, а фальсификацию (возможность опровержения научных теорий опытом). Однако также и Поппер в своей концепции исходил из модели научного знания как жёсткой, дедуктивной, аксиоматизированной системы. Нейрат же считает такую модель не просто сильной идеализацией, а в принципе ошибочной. Она является выражением псевдорационализма. Псевдорационализм базируется на догматической переоценке логических и методологических правил, которые будто бы позволяют искать единственно правильное научное решение, например, посредством опровержения теории благодаря эксперименту.
Метафору Нейрата обычно интерпретируют как выражение холистской структуры знания. Однако она относится и к пониманию места эпистемологии. У эпистемологии нет возможности опереться на “твёрдую” почву “первой философии”, занять позицию жёсткого логического нормативизма. Нейрат в своей метафоре как бы предлагает эпистемологии оставаться на корабле научного знания и вместе со всеми заниматься его перестройкой. Таким образом, Нейрат предвосхищает идеи холизма и натурализма, развиваемые сегодня Куайном самостоятельно и независимо от своего предшественника.
Программа Куайна может быть названа программой “спасения эмпиризма”. Вершиной предшествующего развития эмпиризма Куайн считает работы Карнапа. Однако его подход, как подчёркивалось, выше потерпел неудачу. Из этого обстоятельства Куайн извлекает двоякий вывод. С одной стороны, несмотря на крушение карнаповской программы, незатронутыми, с его точки зрения, остались два основных принципа эмпиризма, хотя и в ослабленной форме: 1) доказательством для науки, в конечном счёте, является доказательство посредством чувственных данных; 2) все значения слов, в конечном счёте, должны основываться на чувственных данных. С другой стороны, если карнаповская идея реконструкции науки из чувственных данных при помощи логико-математических средств оказалась нереализуемой, нет оснований отдавать предпочтение рациональной реконструкции по сравнению с психологией. Как подчёркивает Куайн, чётко выражая свой новый, натуралистический подход, “лучше исследовать реальное развитие науки, нежели фабриковать фиктивные структуры для внешнего успеха”. (9, 78).
Основной вопрос новой куйновской эпистемологической программы формулируется так: каким образом из скудного входа (воздействие волн и частичек на поверхность нашего тела) мы создаём такие богатые и разнообразные научные теории? Этот вопрос является частью более широкого вопроса о том, каким образом происходит обучение вообще? Исследование осуществляется в контексте обучения языку. Оно разбивается на два основных шага: 1) От стимула к предложениям наблюдения (отношение R-1); 2) От предложений наблюдения к теоретическим предложениям (отношение R-2). Принципиально важно то обстоятельство, в этом, собственно, и состоит главная новация, что R-1 и R-2 понимаются не как логические отношения, а как эмпирические и изучаются в рамках самой науки, психологии. Другая особенность состоит в том, что первый элемент первого шага (“глобальный стимул” — упорядоченная сеть рецепторов) экстериоризирован (от лат. exterior — наружный, внешний) в отличие от карнаповских чувственных впечатлений. Но, с другой стороны, стимулы не следует отождествлять и с объектами, как это имеет место в рамках примитивного натурализма. Объекты, которые наделяются статусом самостоятельного существования, включаются в пространственно-временной кластер и образующие то, что называют онтологией (учение о бытии), по Куайну, являются продуктом процесса познания. Наконец, третья особенность состоит в том, что первичным языковым элементом у Куайна выступают не термины, не слова, а предложения, что отражает его принципиальную холистскую позицию. Смысл слова зависит от той роли, которую он играет в предложении. Короткие предложения заучиваются целиком, в соответствии с определённым стимулом. Сложные предложения образуются посредством синтеза на основе аналогии, путём использования слов из других предложений, где они уже встречались. Следовательно, делает вывод Куайн, поиск ясного, реального понятия смысла должен начинаться с исследования предложений.
Главным условием обучения языку в трактовке Куайна является перцептуальное (от лат. perceptio — представление, восприятие) сходство. Обучение есть приобретение привычки отвечать определённой реакцией на определённые условия. Для этого, естественно, нужна определённая группировка воспринимаемых ситуаций, т.е. стандарты сходства. Сами стандарты сходства бывают двух родов: не только приобретённые, но и врождённые. Если имеет место обучение посредством обстоятельств, то обучающийся субъект изначально должен быть снабжён способностями группировать свои переживаемые эпизоды в различных измерениях и сами эти способности не могут быть продуктом обучения, ибо если бы они были бы таковыми, то предполагались бы другие и так далее, до бесконечности. Врождённые стандарты перцептуального сходства являются продуктом предшествующего биологического развития человеческого рода и имеют принципиальное значение для выживания, по сути, на всех этапах биологической эволюции, поскольку именно на их основе различаются “хищник” или “жертва” (пища). В трактовке врождённых стандартов перцептуального сходства куайновская натуралистическая эпистемология смыкается с эволюционной эпистемологией.
Перцептуальное сходство не следует путать с более физически явным рецептуальным сходством. Каждый глобальный стимул есть упорядоченная подсеть нервных окончаний субъекта. Две такие подсети могут быть более или менее сходными в обычном смысле слова, ввиду того, что задействованы примерно те же нервные окончания, примерно в том же порядке. Это и есть рецептуальное сходство. Перцептуальное сходство более субъективно, оно зависит от характера реакции субъекта. Два сходных глобальных стимула могут быть перцептуально сходными. Однако и два очень различных стимула могут быть также перцептуально сходными. Многие рецепторы, возбуждённые в данном случае, могут оказаться индифферентными для ответа. Однако, несмотря на известную субъективность, индивидуальные стандарты перцептуального сходства, как полагает Куайн, на любой стадии их развития, в принципе могут быть зафиксированы объективно. Например, следующим образом. Индивид делает определённое движение в ответ на некоторый раздражитель (глобальный стимул) и за это движение получает награду. Затем мы воздействуем на испытуемого другим, но рецептуально сходным стимулом. Памятуя прошлую награду, испытуемый делает то же движение, но на этот раз мы его наказываем. Наконец, мы снова воздействуем на испытуемого способом, занимающим как бы промежуточное место между двумя первыми. Если он делает то же движение в третий раз, несмотря на недавнее наказание, мы заключаем, что третий стимул был более сходен с первым, нежели со вторым.
Элементами психологического механизма, позволяющего обучаться, т. е. формировать стандарты перцептуального сходства являются: следы, броскость, удовольствие. Между следами прошлых эпизодов и нынешними имеется эффект определённого взаимного оживления (относительно недавних прошлых следов и схожих с ними). Перцептуальное сходство и рецептуальное различие конституируют броскость. Броскость, яркость восприятия может изменять характер перцептуального сходства. Допустим, кит виден в воде в моменты a, b и c. Одинаково в моменты a и c, но иначе в момент b. Зато в a и b более броско, тогда a и b окажутся перцептуально более сходными. Перцептуально более яркие эпизоды окажутся более сходными. Кроме того, надо добавить, сила следов варьируется в связи с удовольствием и дискомфортом эпизодов. Следы сохраняют указатель удовольствия или дискомфорта. Кодирование удовольствия и дискомфорта в следах обеспечивает мотивацию субъектов к обучению. Там, где следы вовлечены в эпизоды удовольствия, субъект оказывает воздействие на самого себя в направлении увеличения сходства последних эпизодов с приятными (и это воздействие будет варьироваться по силе с броскостью следов). Соответственно, где следы связаны с неприятными эпизодами, субъект оказывает воздействие на самого себя в направлении уменьшения сходства или уменьшения его роста. В результате можно сказать: обучение есть обучение искусству получать удовольствие.
Стандарты перцептуального сходства имеют обще эволюционное значение. Эволюция позволяет далее некоторым животным, птицам, обезьянам, людям расширять свой горизонт посредством обмена информацией. Пение птиц, крики обезьян соответствуют определённому типу стимулов (инстинкт или условия) и вызывают соответствующую моторную реакцию. Здесь, как подчёркивает Куайн, имеется загадка. Глобальные стимулы индивидуальны: каждый есть временно упорядоченная сеть некоторых индивидуальных рецепторов. Откуда же тогда координация поведения внутри рода? Если две сцены возбуждают перцептуально сходные глобальные стимулы у одного свидетеля, они, как правило, сходным образом действуют и для другого. Единственный разумный ответ на поставленный вопрос состоит в том, что гармония индивидуальных стандартов перцептуального сходства является результатом естественной селекции. Изменения стандартов после рождения также имеют тенденцию к гармонии, так как обусловлены обществом и окружающими условиями. Это относится и к звуковым сигналам, а позднее к языку. Случайные отклонения среди индивидов корректируются при восприятии сигналов от других.
Предложения наблюдения в их наиболее примитивной форме сходны с пением птиц и криками обезьян. Например, “идёт дождь”, “холодно”, “это собака”. Истинность или ложность таких предложений зависит от обстоятельств. Такие предложения являются рапортом интерсубъективно наблюдаемых ситуаций. Все члены языкового сообщества расположены согласиться с истинностью или ложностью таких предложений, если они имеют нормальное восприятие и являются свидетелями данного случая. Конечно, границы наблюдаемости расплывчаты. В готовности индивида согласиться с их истинностью есть градации. То, что обычно считалось предложением наблюдения, например, “это лебедь”, может к удивлению самого субъекта вызвать у него растерянность, когда он увидит особь чёрного цвета. В этом случае, ему придётся прибегнуть к соглашению, чтобы решить вопрос об истинности предложения. Само понятие языкового сообщества есть параметр, который может браться более широко или более узко в зависимости от целей нашего исследования. Для целей философии мы можем зондировать глубже и, в принципе, достичь единого стандарта для всего сообщества людей, способных к речи. Интерсубъективный характер предложений наблюдения сохраняет за ними роль главного судьи теоретических построений и обеспечивает объективность науки.
Предложения наблюдения являются “началом”, “входными воротами” в язык для ребёнка. Это условия глобальных стимулов, которые могут быть усвоены без помощи другого языка. Там, где взрослые в силу своей изощрённости видят обозначения вещей, ребёнок, не отягощённый ещё мыслями о референции, воспринимает просто сигналы, сопровождающие определённые обстоятельства: “молоко”, “тепло” и т.д. Первым предложениям наблюдения ребёнок научается остенсивно. Но уже в раннем возрасте ребёнок быстро накапливает репертуар предложения наблюдения, превосходящий репертуар птиц и обезьян. Он несравнимо более гибок и подвижен в языковом плане и вскоре выучивается соединять предложения и составлять новые предложения из старых. Приходят “нет” и “и”. Негативные предложения наблюдения “не р”, возможно, выучиваются впервые ребёнком, когда взрослый осуществляет коррекцию его утверждения, что “р”. Союз “и” усваивается в результате накопления предложений наблюдения. Отрицание соединения предложений приводит к новому инструменту “не оба”. Таким способом усваивается определённая часть логики.
Ребёнок овладевает далее союзами “над”, “под”, “прежде”, “после”, “в”, “вне”, каждый из которых позволяет комбинировать предложения наблюдения определённым образом. Овладев каждым компонентом предложений независимо, ребёнок получает возможность продуцировать связи по аналогии. Одна из таких примитивных, но важных конструкций может быть названа предикатом наблюдения. Из простых предложений наблюдения, например, “чёрный” и “собака” формируется связь “чёрная собака” или “это собака чёрная”. Такие сочетания могут осуществляться по-разному, если термины ещё не распознаны как значения. Предикаты наблюдения — не простая конъюнкция “чёрный” и “собака”. Предложение “чёрная собака” указывает на то, что эти качества ситуативно вместе. Предикация компактно выражает кластер визуальных качеств, которые характеризуют тело. Предикаты наблюдения — шаг в направлении референции, формирования онтологии, включения их в пространственно-временной кластер. Референция, “материализация” тел происходит в воображаемых точках пересечения в фокусах предложений наблюдения.
Следующий шаг, причём гигантский, так называемые категориалы наблюдения, являющиеся обобщёнными выражениями ожидания. Это путь объединения предложений наблюдения для выражения ожидания того, что при наличии ситуации, обозначаемой одним предложением наблюдения, будет иметь место и ситуация, обозначаемая другим предложением. Например, “когда солнце всходит, птички поют”, “если снег, то холодно”, “где дым, там огонь”, “когда ива растёт на берегу, она наклоняется к воде” , “если смешать хлор с водородом в толстостенном цилиндре, прикрыть отверстие цилиндра куском картона и зажечь вблизи цилиндра магний, то произойдёт оглушительный взрыв смеси хлора с водородом”. Категориалы наблюдения есть выражение индуктивных ожиданий, которые подлежат выучиванию. Они и представляют собой нечто вроде элементарной и миниатюрной научной теории. Важно подчеркнуть, если истинность или ложность предложений наблюдения зависит от преходящих обстоятельств (“кот на матрасе”), то категориалы наблюдения выражают известное постоянство бытия (“медь индуцирует электричество”). Категориалы наблюдения продуцируют онтологию. Онтология продукт познания.
Таким образом Куайн, по его мнению, осуществил “скромную имитацию” старой и известной программы эмпиризма на примитивном уровне, дал набросок каузальной цепи, от воздействия частичек и волн на наши рецепторы вплоть до миниатюрной научной теории.
Не будем следовать далее за достаточно сложным анализом Куайном проблем референции, онтологической относительности, неопределённости перевода и др. Кратко, особенности его подхода к этим вопросам обозначены выше. Попытаемся вместо этого теперь оценить куайновскую попытку “спасения эмпиризма”, определить её слабые и сильные стороны. Главные возражения, которые выдвигают против куайновской программы стандартны и традиционны в критике любой дескриптивистской, натуралистической программы. Это, во-первых, циркулярность в обосновании: наука здесь обосновывается с помощью самой науки. Онтология естествознания и его метод (эмпиризм) для куайновской программы являются исходными. Во-вторых, натуралистическая программа обвиняется в утрате нормативности, главной задачи эпистемологии. Это, с точки зрения критиков натуралистической эпистемологии, “психологическая овца в нормативной шкуре”.
Куайновский ответ на эти возражения весьма интересен, аргументирован, хотя и не закрывает эти возражения полностью.
Циркулярность? Да. Но что можно противопоставить науке? Какова природа скептического вызова научному познанию? Следует заметить, что онтология здравого смысла и науки фактически никогда не отбрасывалась полностью. Античный скептицизм апеллировал к иллюзиям, ошибкам восприятия, вызванным различными состояниями субъекта. Другими словами, трамплином для античного скептицизма служила рудиментарная физика. Под влиянием более развитой науки и скептицизм приобретает более утончённую, изощрённую форму. Таким образом, скептический вызов науке идёт из недр самой науки. Но если наука используется для её же критики, почему мы, сторонники науки, не можем использовать науку для её же защиты?
Утрата нормативности? В определённой степени да, так как натуралистическая эпистемология является результатом именно осознания краха внешней логической принудительности для научного познания. Однако о полной утрате нормативности речи идти не может. Во-первых, сама наука, на которую опирается натуралистическая эпистемология, включая психологию, нормативна. Например, эмпирическая наука отвергает ясновидение и телепатию и устанавливает тем самым определённые нормативные границы. Во-вторых, сам дескриптивный подход не лишён некоторых нормативных ресурсов. Почему, например, нельзя описывать, что “а” получает лучшие предсказания, чем “в”, а затем выдвигать “а” как норму? Весьма интересными являются также предложения, идущие от близко примыкающего к куайновской позиции “нормативного натурализма”. Сторонники традиционной эпистемологии нередко характеризуют это направление как “оксюморон”, за стремление объединить вроде бы не объединяемое. (21, 289) Однако, на мой взгляд, в широком плане, это ошибочное мнение. Интересный вариант “нормативного натурализма” развивает, например, А.Гольдман. (17). В основе его концепции — понятие “надёжного познавательного процесса”. Надёжность может быть локальной и глобальной. Локальная надёжность определяется следующим образом. Субъект знает, что “р” только тогда, когда нет соответствующей альтернативной ситуации, в которой “р” было бы ложным, но процесс, посредством которого субъект фактически усваивает верование, был бы “причиной” того, что субъект тем не менее верит в “р”. Локальная надёжность является необходимым условием для продуцирования знаний, но не для обоснования. Глобальная надёжность, напротив, является необходимым условием для обоснования. Грубо, процесс глобальной надёжности имеет место в случае тенденции производить большее число истинных верований (более 50 %), нежели ложных. Это то, что Гольдман назвал “нормальным миром”. “Нормальный мир” таков, что подчиняется нашим генеральным верованиям, независимо от того, что собою мир реально представляет. Так, действительный мир может не быть “нормальным миром”.
Конечно, такая позиция (и Куайна, и Гольдмана) остаётся уязвимой перед лицом радикального скептицизма и критики со стороны традиционной эпистемологии с её тяготением к “окончательному” обоснованию посредством апелляции к “фундаменту”, находящемуся за пределами самой эмпирической науки. Да и сам Куайн видит такую уязвимость. Характерным “признанием” являются следующие его рассуждения. Физические объекты, согласно его выводу, основанному на идее онтологической относительности, эмистемологически имеют статус, аналогичный богам Гомера. Отличие здесь лишь в степени, а не в роде. “Но, что касается меня — подчёркивает Куайн, — то я, как “правоверный” физик, верю в физические объекты, а не в гомеровских богов и было бы научной ошибкой верить иначе”. (30, 44) Другими словами, “последним” основанием натуралистической позиции Куайна в онтологии служит философская вера в “надёжный путь науки”: сциентизм. Куайновский эмпиризм в эпистемологии, в конечном счёте, имеет аналогичное “последнее” основание. “Даже телепатия и ясновидение — это возможности выбора науки, хотя и умирающие. Потребуется некоторое экстраординарное свидетельство, чтобы их оживить; но если это всё-таки случится, то сам эмпиризм — коронная норма натуралистической эпистемологии — должен будет выброшен за борт”. (31).
Итак, философская вера в “надёжный путь науки”? Шатко и не вполне определённо? Да. Но может ли быть предложено нечто лучшее в условиях явного краха классической нормативной эпистемологии с её ориентацией на фундаментализм? И не это ли основание было действительно последним, хотя и далеко не всегда признаваемым явно, у всех классических эпистемологов? Ведь и у эмпириков, и у рационалистов видно явное или завуалированное тяготение к реальным образцам научного знания, принимаемым за эталон совершенства. Очень характерной, да и хорошо известной, является, например, позиция наиболее радикального и интересного классического эпистемолога И.Канта. Апеллируя в предисловии к “Критике чистого разума” именно к “надёжному пути науки”, на который уже давно встали логика и математика и относительно недавно естествознание, Кант ставит задачу раскрыть причины такого успеха. В контексте решения этой задачи, Кант и выдвигает своё знаменитое учение об априорных формах чувственности и категориях рассудка. В этой связи Г.Рейхенбах не без оснований заметил: “То, что он (Кант) хотел, был анализ чистого разума, то, что он дал, был анализ науки его времени”. (32, 626).
Оправдалась ли кантовская вера в “надёжный путь науки”? Многие скажут — нет. Ведь, как известно, логика Аристотеля и геометрия Евклида, к более, чем двухтысячелетнему стабильному существованию которых апеллировал Кант, оказались отнюдь не единственно возможными непротиворечивыми теоретическими построениями. Выявилась также ограниченная значимость, если не ложность механики Ньютона. Аргументы справедливы. Но прежде всего они должны быть направлены против априоризма Канта, индуцированного глубоко укоренёнными фундаменталистскими философскими представлениями. Да, путь науки не абсолютно надёжен, но и поиски абсолютных оснований науки за её пределами являются во много раз менее надёжным предприятием.
Среди основных направлений современной дескриптивной эпистемологии и философии науки, наряду с натурализмом, выделяется ещё и социоцентристская ориентация. Для этого направления также характерен отказ от внешней и принудительной логической нормативности и обращение к реальной практике научных исследований. Однако сама эта практика понимается как социокультурно детерминированный процесс. В целях обоснования такого понимания, чаще всего обращаются к соответствующим образом интерпретированной истории науки. Классическим примером такого подхода является хорошо известная концепция парадигм Т. Куна. Важно отметить, что именно данное направление дескриптивизма, если не сказать единственное, получило наибольше развитие в отечественной эпистемологии. Это случилось по многим причинам, но не в последнюю очередь благодаря тому, что отечественная эпистемология была и остаётся глубоко пронизанной марксистской идеей о социальной природе познания. В свою очередь, эта последняя оказалась родственной определённым традициям русской философии, в частности, так называемому “онтологизму в теории познания”.
Сама идея социокультурной детерминации познания является, конечно, важным выводом и достижением современной эпистемологии. Также и в дальнейшем, на мой взгляд, она должна быть важным компонентом эпистемологического репертуара. Однако некоторые крайние формы реализации этой идеи, ( так называемая “строгая программа”) сочетаемые с социокультурным релятивизмом представляются мне неадекватными и неприемлемыми. Ни о каком “надёжном пути науки” в контексте такого подхода не может, разумеется, идти и речи. Не случайно и сам Т.Кун в своих последних работах стремился отмежеваться от подобных “кунианцев”.(22, 3, 8).
Вопрос о социокультурной детерминации познания требует особого, самостоятельного рассмотрения. Здесь же, ориентируясь на куайновскую натуралистическую эпистемологию, затронем лишь один, но, пожалуй, центральный вопрос. В самом деле, в центре социокультурных интерпретаций познания фигурирует тезис о “теоретической нагруженности” наблюдения. Утверждается, что кажущееся наблюдаемым, на самом деле, является в той или иной степени теоретически нагруженным. Приводятся примеры, показывающие, что учёные, осуществляя упорядочение и проверку собственных данных или данных друг друга, не идут дальше, чем нужно для обеспечения согласия всех свидетелей с данным явлением. Таким образом, практическое понятие наблюдаемости, и с этим следует согласиться, относится к тому или иному ограниченному сообществу, а не ко всему сообществу людей. Однако для целей философии, как указывалось выше, мы можем зондировать глубже и достичь единого стандарта для всего сообщества людей, способных к речи. Если бы учёные настаивали на требовании дальнейших свидетельств помимо того, что нужно для обычного согласия, их предложения наблюдения могли бы быть сведены к предложениям наблюдения для всего речевого сообщества. Лишь некоторые вещи, как, например, не описываемый запах некоторого редкого газа, будут сопротивляться такой редукции. Но главное даже не в этом, а в том, что Куайн определяет предложения наблюдения независимо от характера сообщества и без упоминаний о теоретической свободе. В каком-то смысле предложения наблюдения, даже самые примитивные, являются теоретически нагруженными, а в каком-то, все они, даже самые профессиональные, теоретически нагруженными не являются.
Предложения наблюдения, в их целостности, ассоциируются с соответствующим диапазоном стимульных воздействий. Составляющие их слова подобны слогам в слове, то есть теоретически свободны. Но эти же слова постоянно повторяются в теоретических контекстах, и именно вхождение этих слов, как в предложения наблюдения, так и в теоретические предложения и является связующим для этих двух типов предложений; эта связь делает наблюдение причастным к научной теории. Ретроспективно, эти простенькие предложения являются теоретически нагруженными. Предложение наблюдения, содержащее слово “вода”, объединяет свою силу с теоретическим предложением, содержащим технические термины о соединении водорода и кислорода в определённой пропорции. Если смотреть на предложение наблюдения как на целое, обусловленное ситуацией стимульного воздействия, то оно является теоретически свободным; если же смотреть аналитически, то есть на каждое слово по отдельности, то оно является теоретически нагруженным. Более сложные предложения наблюдения, например используемые узкими научными сообществами, в принципе, также могут рассматриваться с двух сторон. Логические эмпиристы много усилий затратили на создание “логического моста” между предложениями наблюдения и теоретическими предложениями. Однако, по мнению Куайна, никакого моста и не нужно. Нет никакой преграды для использования общего словаря этими двумя типами предложений, и этот словарь и есть связующее звено между ними.
Подведём итоги. Спасён ли эмпиризм в программе натуралистической эпистемологии? В контексте многовекового опыта философии никаких “окончательных” и жёстких ответов на вопросы такого рода быть не может. Более того, я убеждён, что эмпиризм и рационализм, нормативизм и дескриптивизм, натурализм и социоцентризм являются неотъемлемыми аспектами живого целого эпистемологии, постоянными возможностями её выбора. Поэтому, с точки зрения этого широкого исторического опыта, в целях развития эпистемологии важно не застывать догматически лишь на одной из этих позиций, а время от времени “переступать с ноги на ногу”, ибо только так и осуществляется движение. Натуралистическая эпистемология, на мой взгляд, открывает сегодня новые возможности для такого существенного переноса акцентов на дескриптивизм, натурализм, эмпиризм и восстановления философского доверия к “надёжному пути науки”.
3. Генетическая эпистемология Ж.Пиаже.

Научная деятельность Ж. Пиаже многогранна, но, прежде всего, он — крупнейший психолог ХХ века. Его главное конкретно-научное достижение состоит в создании модели онтогенетического развития познавательных способностей. Модель имеет глубоко продуманные философские основания и в своих выводах расширена до философской концепции – генетической эпистемологии.
В истории проблема развития познавательных способностей человека как проблема по-знания сначала решалась в русле философии, а затем стала одной из центральных в психологии. Как известно, исторически сложились два противоположных представления на при¬роду познания. Согласно эмпиристским представлениям, развитие знаний человека о мире формируется постепенно и зависит от дей¬ствия с объектами, перемещений в пространстве, исследования окружения. Согласно рационалистическим, точнее, нативистским представлениям, познание имеет в своей основе некоторые изначальные, «врожденные» диспозиции. Такие представления, если еще раз назвать наиболее важные имена, характерны для Платона, Декарта, Канта.
Ж. Пиаже развивает свою теорию в русле нативистских представлений, но вносит в них существенные поправки. Кант полагал, что априорные структуры познания абсолютны, статичны и неизменны. Ж. Пиаже, так же как и К. Лоренц, лишает их трансцендентального статуса, применяет по отношению к когнитивным диспозициям биологический подход и рассматривает их в развитии. Однако в отличие от К. Лоренца, реконструировавшего филогенез познавательных способностей, Ж. Пиаже строит модель онтогенетического развития познавательных способностей человека, от младенчества до зрелого состояния.
Многие психологи полагали, что обучение – это и есть развитие. Например, в бихевиористской парадигме «стимул—реакция» подчеркива¬лась роль научения. Предположения о врожденных диспозициях и их внутренней динамике разви¬тия исключались. Эта теория не рассматривала, соответственно, и возрастных различий в когнитивном раз¬витии. Главной целью бихевиористских концепций было открытие универ¬сального принципа обучения для всех возрастов. Законы обусловливания, закрепления, генерализации и угасания призваны были объяснить пове¬дение детей и взрослых, в том числе становление познания.
Теория Ж. Пиаже противоположна бихевиоризму. Пиаже предполагал ра¬дикальные изменения на разных возрастных этапах интеллектуального раз¬вития. Дети активно взаимодействуют с миром, адаптируют получаемую информацию к знаниям и структурам, которые они уже имеют, конструи¬руя знания из собственного опыта. Развитие познавательных способностей не тождественно обучению, оно имеет свою собственную, внутреннюю логику. Он счи¬тал поэтому, что обучение должно строиться в соответствии с определенным уровнем развития.
Разработанная Ж. Пиаже теория когнитивного развития имеет глубокие биологические корни и построена на предпосылках, которые должны действовать по отношению ко всем формам жизни. Самая важная особенность всех живых организмов состоит в способности удерживать свое внутреннее состояние, свою организацию в состоянии равновесия, вопреки внешним воздействиям. Поэтому всякая активность организмов, в том числе когнитивная, понимается Пиаже как адаптивная в том смысле, что служит целям саморегулирования. Дело даже не столько в том, что конкретные когнитивные структуры имеют адаптивное значение, главное состоит в том, что их внутренняя динамика имеет адаптивный характер и подчинена закону достижения равновесия на каждом новом этапе развития.
Таким образом, теория Ж. Пиаже базируется на следующих основных принципах:
(1) Принцип конструктивизма («динамического кантианизма»). Конструирование познания и конструирование действительности – два аспекта единого процесса. Как пишет Пиаже, «разум … организует мир, в процессе организации самого себя».
(2) Принцип стадиальности. Когнитивное развитие человека в онтогенезе проходит качественно различные стадии.
(3) Принцип равновесия.¬ Процесс когнитивного развития есть процесс возрастания внутренней организации, достижения нового уровня равновесия.

Ключ Пиаже к объяснению когнитивного развития – понятие схемы. Схемы представляют собой структуры, ответственные за выполнение ряда сходных действий. Пиажеанский пример схемы — хватание, которое может состоять из весьма разных движений пальцев в зависимости от фор¬мы и размера схватываемого предмета, Хватание ребенком пальца взрос¬лого человека или погремушки включает различные движения, но входит в одну схему действий, т.е. эти действия имеют одинаковый смысл. У новорожденных схема развивается на базе врожденных рефлек¬сов и реактивных образцов. Так, младенцы будут сосать все, что касается их губ, они будут организовывать сосательное поведение в ответ на широ¬кий круг объектов сосания. Таким способом они овладевают схемой соса¬ния.
Естественная селекция на уровне эволюции обычно элиминирует те организмы, которые отвечают на воздействия окружающей среды неадекватным образом, и сохраняет те, которые проявляют соответствующие адаптивные реакции. На уровне онтогенеза имеет место аналогичный процесс. Понятие схемы содержит и этот смысл, но выступает также принципом познания. Схемы служат не только биологическому выживанию, но также когнитивным целям организма, не достижение которых, необязательно смертельно. Они являются частью процесса обучения и воплощаются в адаптационных процессах ассимиляции и аккомодации.
Активирование схемы предполагает восприятие определенного образца сенсорного сигнала. В реальном опыте едва ли найдутся две совершенно одинаковые ситуации. Сенсорный образец, который активирует схему, поэтому должен быть изолирован в поле восприятия, «очищен» от излишних сигналов или дополнен некоторыми необходимыми. Абстрагирование от незначительных отклонений для вычленения образца и организацию опыта в соответствии с имеющейся схемой, Пиаже называет ассимиляцией.
Ассимиляция может осуществляться бессознательно, без регистрации имеющихся отклонений. Однако высокоразвитые когнитивные организмы могут фиксировать такие различия совершенно сознательно. Намеренная ассимиляция становится для них, поэтому важным элементом конструкции закономерностей и правил, а также служит практическому расширению их схем. (Так, например, можно совершенно сознательно попытаться ассимилировать столовый нож в качестве отвертки). Неудача в применении схемы может привести к ее аккомодации (перестройке) или к возникновению новой схемы. Аккомодация может осуществляться как сознательно, так и на бессознательном уровне.
Согласно Пиаже, в развитии интеллекта человека можно условно выделить четыре главных периода развития:
(1 стадия сенсомоторного интеллекта (от рож¬дения до 2-х лет);
(2) дооперациональная стадия (от 2 до 7 лет);
(3) стадия конкрет¬ных операций (от 7 до 11 лет) и
(4) стадия формальных операций (от 11 до 15 лет).
Стадия сенсомоторного интеллекта. Сенсомоторным называется интеллект, разворачивающийся в действи¬ях с внешними предметами. Пиаже противопоставлял ему интеллект рефлексивный, семиотический, связанный с оперированием ментальными сущностя-ми — образами, словами, символами. В первые два года жизни ребенка интеллект развивается в плане совершенствования действий с внешни¬ми предметами. Лишь после двухлетнего возраста начинает развиваться рефлексивный, или символический интеллект. Именно на стадии сенсомоторного интеллекта появляется концепция объектного постоянства как показатель появления способности репрезен¬тации реальности в ментальном плане. Доказательством формирования репрезентаций у детей к концу сенсомоторной стадии Пиаже считал по¬явление символических функций: имитации, речи, символической игры. Без концепции постоянства объектов трудно понять мир, в котором объек¬ты прекращают существование, когда мы не воспринимаем их. Мы пола¬гаем существование объектов и людей независимо от нашего взаимодей¬ствия с ними.
Пиаже считал, что маленькие дети не обладают способностью понимать постоянство объекта.
Знания о мире конструируются посредством моторной активности, ко¬торая связывает ребенка с окружением. Пиаже полагал, что процесс по¬нимания постоянства объекта происходит постепенно путем научения в те¬чение всего сенсомоторного периода. В основе научения концепции по¬стоянства объектов лежат изменения в схемах, где главная роль принад-лежит интеграции сенсорных и моторных процессов. Появление концеп¬ции объекта означает формирование репрезентации объекта, т.е. указывает на возникновение ментальной структуры. Показателем в развитии концеп¬ции постоянства объекта, по Пиаже, являются поисковые реакции младен¬цев в ответ на исчезновение объекта из поля зрения.
Интеллектуальное развитие в два первые года жизни отличается прин¬ципиальными достижениями. Младенец, активно взаимодействуя со сре¬дой, проходит путь от рефлекторных реакций на воздействия к организа¬ции сенсорного и моторного взаимодействия для приспособления и на основании первоначальных схем действий приходит к образованию репрезентации мира, выражающейся в возможности использовать симво¬лические мыслительные процессы, которые являются предпосылкой сле¬дующих быстрых изменений в мышлении ребенка.
Дооперациональный период. Пиаже разделил дооперациональный период на два субпериода: доконцептуальный (2—4 года) и интуитивный (4—7 лет). На доконцептуальной субстадии наблюдается быстрое развитие символических функций, выражающееся в развитии языка, воображения, способности действовать «понарошку». Так, ребенок может использовать объекты, заменяющие реальные: кормить куклу палочкой, как ложкой; укладывать спать на кусочек материи, как на подушку, и т.п. На интуитивной субстадии ребенок способен выполнять ментальные операции (классификации, количественное сравнение объек¬тов) интуитивно, не осознавая принципов, которые он использует.
Пиаже выделил две особенности детского мышления, которые существенно ограничивают ментальные операции на стадии дооперационального интеллекта: эгоцентризм детского мышления и анимизм (одушевление неживой природы).
Важным достижением при завершении стадии дооперационального мышления Пиаже считал способность к сохранению (консервации). Сохра¬нение есть главная составляющая компетенции ребенка, позволяющая ви¬деть закономерности в окружении, кажущемся изменчивым и неправиль¬ным. Сохранение позволяет игнорировать изменения, непосредственно воспринимаемые в мире, и различать за ними неизменность и непрерыв¬ность существования. Сохранение относится к разным атрибутам объек¬тов, например, массе, длине, количеству. Ошибки в решении задач деть¬ми пяти—шести летнего возраста, демонстрирующие несформированность понятия о сохранении, называют феноменами Пиаже.
Прямым результатом детского мышления на дооперациональной ста¬дии является синкретизм. Эгоцентрическая мысль — синкретична. С одной стороны, ребенок приспосабливается к точке зрения других людей, а с дру¬гой, — его непосредственное восприятие носит абсолютный характер. Это ведет к тому, что он пренебрегает объективными сведениями в пользу субъективной позиции. В основе данной особенности лежит доминирующий про¬цесс ассимиляции нового опыта старыми схемами.. Синкретизм детского мышления заключается в связывании разных объектов или свойств вместе в одном представлении. Если спросить ребенка 5—6-ти лет «Почему солнце не падает?», он ответит: «Потому что оно высоко» или «Потому что оно светит». Новые признаки предметов просто сцепляются один с другим, минуя синтез и построение иерархии признаков, что необ¬ходимо для развитого понятия. Отсюда трансдуктивность детского мыш¬ления. Трансдукция — это умозаключение от единичного к единичному. Детская мысль не оперирует расширяющейся индукцией, не идет от общего к частному как в дедукции. Она идет от единичного к единич¬ному без всякой логической необходимости. Вследствие эгоцентризма ре¬бенок не испытывает нужды в доказательствах. Трансдукция — это ум¬ственный опыт, не сопровождающийся опытом логики. Так, ребенок по¬лагает, что лодки плавают, потому что они легкие, а суда — потому что они тяжелые. Причина трансдукции, как указывал Пиаже, в невозможности осознания мыслительных операций, неспособности детей к интроспекции.
Стадия конкретных операций. Все описанные выше явления, открытые Пиаже, исчезают примерно к се¬милетнему возрасту, когда наступает новая стадия — конкретных опера¬ций. В период конкретных операций происходят кардинальные изменения: уменьшаются центрация и эгоцентризм мышления; развивается способ¬ность понимания сохранения количества, массы, объема; формируется понятие времени и пространства; растут возможности классификации и сериации и многое другое. Становление операций классификации и сериации принципиально важно для начала школьного обучения. В возрасте примерно семи лет умственные действия ребенка пре¬вращаются в операции, т.е. группируются в уравновешенную замкнутую систему.
Группировка, достигнутая на стадии конкретных операций, однако, оказывается недостаточной для решения других, более сложных задач, по¬этому на рассматриваемом этапе возможности ребенка все еще ограниче¬ны. Ребенок не может координировать изолированные конкретно-опера¬циональные системы для решения задач в гипотетической или более абст-рагированной ситуации.
Стадия формальных операций. Переход от стадии конкретных операций к формальным операций знаменуется иерар¬хической координацией двух логических форм обратимости мышления. Это тождественность—отрицание и реципрокность—корре¬ляци, которые раздельно появляются на стадии конкретных операций. Эти операции интегрируются в общую внутренне связанную логическую структуру.
Главным результатом данной стадии является интеграция систем мыш¬ления, что позволяет решать задачу, отвлекаясь от непосредственно вос¬принимаемой реальности, при меньшей зависимости от контекста, опи¬раясь на системные и формальные основания.
Развивается логическое и абстрактное мышление, позволяющее выходить в гипотетические пространства, созидать несуществующие миры, находить су¬щественные закономерности. В поведении подростка упражнение в гипоте¬тическом мышлении выражается в тенденции к абстрактным и глобальным рас¬суждениям, освоении абстрактных мировоззренческих понятий.
Генетическую эпистемологию и эволюционную теорию познания можно рассматривать как взаимодополнительные модели. Обе модели являются натуралистическими, опираются на конкретно-научные теории и эмпирически констатируемые данные. Обе модели являются реконструкциями процесса развития познавательных способностей. Но эволюционная теория познания рассматривает развитие познавательных способностей в филогенезе, в истории развития живых организмов и человека, и весьма незначительное внимание уделяет онтогенетическому аспекту, за что ее справедливо критикуют. Напротив, в генетической эпистемологии главный акцент делается на онтогенетическом аспекте развития познавательных способностей и лишь в качестве предпосылки упоминается о филогенетическом развитии.
Генетическую эпистемологию Ж. Пиаже часто трактуют исключительно в конструктивистском ключе, противопоставляя ее «устаревшему» реализму эволюционной теории познания. Такое противопоставление не беспочвенно, но не является глубоким и полным. Дело в том, что эволюционная теория познания, ввиду ограниченных возможностей для анализа филогенеза познавательных способностей, сосредоточила внимание на основных этапах и результатах этого процесса – когнитивных структурах, имеющих адаптивное значение. Конструктивный процесс их формирования отмечался, но отходил на задний план по сравнению с результатом. Напротив, в генетической эпистемологии, ввиду больших эмпирических возможностей для анализа онтогенеза, основное внимание уделялось процессу, механизму формирования когнитивных структур. Однако сформированные когнитивные структуры, согласно Пиаже, имеют адаптивное значение. Использование понятия «адаптация» уже предполагает ответ на вопрос: адаптация к чему? Таким образом, и здесь генетическая эпистемология и эволюционная теория познания являются совместимыми. Генетическая эпистемология больше говорит о процессе формирования когнитивных структур, который конструктивен, эволюционная теория познания больше говорит о его результатах – когнитивных структурах, имеющих адаптивное значение и допускающих убедительную реалистическую трактовку.

4. Радикальный конструктивизм

Радикальный конструктивизм – новая, особая форма натурализма в теории познания. Основываясь на новых подходах и интерпретациях в биологии, особенно, исследованиях в области нейрофизиологии, радикальный конструктивизм выдвигает серьезные философские притязания. «Радикальный конструктивизм не проводит резкой дихотомии между философской теорией познания как метадисциплиной и эмпирическими науками, занимающимися познанием (Kognition). Перед нами натурализованная форма теории познания, которая ожидает ответа на эпистемологические вопросы не от философии, а от эмпирических наук (прежде всего, от нейродисциплин)». (12,19).
Для понимания специфики радикального конструктивизма важно различать два взаимосвязанных, но различных уровня. Во-первых, уровень каузально-биологической реконструкции чувственного познания (Kognition). Во-вторых, мета-уровень теории познания, на котором развиваются определенные философские выводы, сделанные на основе биологических реконструкций. Если рассматривать радикальный конструктивизм как форму каузально-биологической реконструкции познания с претензией на философскую значимость, то его можно отнести к одной из версий эволюционной теории познания. (16, 149) Однако характер, содержание философских выводов радикального конструктивизма отделяют его других форм натурализма, в частности от эволюционной теории познания. В отличие от других известных форм натурализма, тяготеющих, как правило, к позиции реализма, радикальный конструктивизм занимает явно и даже нередко эпатажно выраженную антиреалистическую позицию. Ее суть состоит в отказе от каких-либо суждений по поводу объективного мира, понимании познания не как репрезентации объективного мира, а как конструктивной деятельности нейрофизиологических механизмов, в ходе которой создается, конструируется единственно доступная для нас феноменальная действительность.
Основным естественнонаучным источником радикального конструктивизма является парадигма самоорганизации. Идеи самоорганизации, саморегулирования развивались в кибернетике, физике, теории систем. Некоторые радикальные конструктивисты (особенно Х. фон Фёрстер, частично Е. фон Глазерсфельд) приняли участие в этом процессе и в своих выводах отталкивались от кибернетической модели саморегулирования. В биологии парадигма самоорганизации нашла свое воплощение в концепции аутопоэза (от греч. “autos” –само; “poien” делать, буквально – «сам себя делаю»), развитой У. Матураной и Ф.Варелой.
Саморегулируемые системы функционируют на основе принципа обратной связи. Они регулируют не «выход», а «вход». В конструктивистской перспективе «входом» является не то, что видит внешний наблюдатель, а то, что «воспринимает» сама система. Система становится активной при наличии различия (негативная обратная связь) между тем, что «воспринимается» и тем, что должно «восприниматься». Термостат, которым снабжены нагревательные приборы, может различать три типа своих внутренних, «входных» сигналов: сигналы, не достигающие заданного значения, совпадающие с ним и сигналы превышения. Если бы термостат обладал сознанием, он мог бы знать, что ему слишком холодно или слишком жарко и что он моментально нагревается, охлаждается или ничего не делает. Но он не может «знать», что благодаря своей внутренней активности изменяет температуру в помещении.
Прямая связь между «воспринимаемым» воздействием, сигналом и соответствующей активностью для термостата установлена, определена человеком. В сложных, «нетривиальных» системах такая связь в большей степени определяется внутренним состоянием системы. Однако в любом случае, все «искусственные устройства» строятся и направляются человеком «извне», они не являются продуктом самоорганизации, их организация задана «внешним» образом. Такие системы называют аллопоэтическими (греч. “allos” – чужой; “poien” делать).
В отличие от них, аутопоэтическая система гомеостатически поддерживает (сохраняет инвариантной) не заданную извне, а свою собственную организацию, т.е. специфицирующую ее сеть взаимосвязей. Аутопоэтические системы – это системы, которые сами себя воссоздают, единственным продуктом их организации являются они же сами. «Живая организация представляет собой круговую организацию, обеспечивающую производство или сохранение компонентов, специфицирующих ее таким образом, что продуктом их функционирования оказывается сама та организация, которая их производит» (25, 130). Аутопоэтические системы характеризуются следующими существенными свойствами.
(1) Рекурсивной, операциональной замкнутостью. (Самоосуществление становится возможным посредством обратной связи, которая строится на основе собственных, внутренних закономерностей системы, а не корректируется извне.)
(2) Информационной замкнутостью. (Все «внешние» воздействия должны быть переведены во «внутренние» состояния нейронной активности, на которые только и реагирует аутопоэтическая система).
(3) Физической открытостью (обмен веществом и энергией с окружением), характер (область взаимодействий) которой активно определяется самой аутопоэтической системой.
Аутопоэтическая система, вследствие своей информационной замкнутости, не может взглянуть на себя и свои когнитивные описания внешнего окружения «извне». Представления о внешнем окружении всегда сформированы на основе «внутренних» состояний системы. В принципе, это может делать внешний наблюдатель. Но сам внешний наблюдатель также может оказываться в роли наблюдаемого субъекта, с аналогичными ограничениями. Поскольку этот процесс смены наблюдателей может быть фактически бесконечным, ясно, что «последнего наблюдателя» не существует, нет привилегированной системы наблюдения, нет абсолютного, объективного знания о мире самом по себе. Рационально, осмысленно можно говорить только о мире, каким он сконструирован наблюдателем. Резюмируя эти рассуждения, можно сделать вывод: позиция системы наблюдателя должна стать первой и основной точкой зрения конструктивистской теории познания. Конструктивистская проблема познания ограничивается, в сущности, взором наблюдателя, которого наблюдают другие наблюдатели. Наблюдения являются когнитивными операциями, они осуществляются не людьми, а системами. Отсюда вытекает определение конструктивизма как теории систем наблюдения.
Г. Рот, на основе нейрофизиологических исследований и так же в рамках парадигмы самоорганизации, приходит к аналогичным выводам, но с иной аргументацией. Дело в том, что мозг, как утверждает Г. Рот, не является аутопоэтической системой. Мозг функционирует «за счет» аутопоэза других частей организма, он освобожден от функции поддержания собственного существования и может заниматься «вещами», не имеющими прямого отношения к процессу выживания. Тем не менее, мозг, включая функционирующие на его основе когнитивные процессы, является автономной, по сути, закрытой системой. Говорить о когнитивных состояниях мозга как об отражениях, репрезентациях объективной реальности не представляется возможным в силу следующих обстоятельств.
Известно, что органы чувств «работают» лишь в определенных диапазонах. Однако можно предположить, что по отношению к соответствующим важным событиям окружающего мира имеется соответствующий рецептор, функционирующий как распознающий их детектор. Однако такое предположение оказывается неверным в условиях сложного, комплексного мира. Для функционирования в таком сложном мире потребовалось бы неисчислимое множество рецепторов-детекторов. Поэтому природа пошла по другому пути, а именно, по пути развития небольшого числа рецепторов широкого диапазона. Например, три типа цветочувствительных палочек, на основе очень сложной переработки в различных частях нашего мозга, производят около двух миллионов воспринимаемых градаций цвета. Поэтому любое восприятие конструктивно, ибо все восприятия базируются на различиях в активности небольшого числа рецепторов широкого диапазона.
При переводе (трансдукции) внешних воздействий окружающего мира в нейродинамические процессы мозга, эти раздражения утрачивают свою специфичность. Основная проблема мозга состоит в том, чтобы вопреки неспецифичности нейронного кода сохранить специфику воздействия окружающих событий на рецепторы органов чувств, т.е. установить, что означает его собственное нейронное возбуждение в отношении окружения и собственного тела. Это осуществляется мозгом посредством сложнейшей обработки различных соотношений (начало, конец, периодичность, интенсивность, место и др.). Важно иметь в виду, что человеческий мозг содержит около 3-4 миллионов нервных окончаний на периферии и 100 миллиардов – 1 биллион центральных нейронов. Это значит, что только ничтожная часть общей активности человеческого мозга, а именно около одной стотысячной, идет от чувственных органов. Все остальное осуществляется мозгом на основе собственной информации.
Из всего этого следует: в чувственных органах нет восприятия. Чувственные органы принципиально не могут отражать мир «как он есть». Рецепторы и нервные клетки сигнализируют мозгу только об «элементарных событиях», но не о содержании восприятия. Восприятие есть результат параллельно-иерархической обработки информации внутри мозга. Мозг, с помощью «сырых» данных чувственных органов и с помощью громадного внутреннего пред-знания, конструирует восприятие. Поэтому также отношение между чувственным раздражением и восприятием не может быть отношением отражения. Г. Рот пишет: «Мы можем констатировать: ни одно восприятие в себе не упорядочено и не оформлено. Поступающие от чувственных органов сырые данные переплетены, многозначны, только имплицитно информативны. Они постоянно должны формироваться согласно внутренним критериям, это значит, что их информация должна эксплицитно выявляться в свете прошлого опыта. Поэтому восприятие никогда не является отражением чувственных данных, но всегда конструкцией». (34, 60).
Основные философские утверждения радикального конструктивизма можно сформулировать в виде следующих тезисов:

(1) Познание есть активный процесс конструктивной деятельности субъекта. Радикальный конструктивизм прощается с тяжеловесным понятием репрезентации в классическом смысле и исходит из того, что познание представляет собой, прежде всего, самостоятельный процесс: субъект только тогда располагает знанием, когда он произвел его собственными операциями в когнитивном аппарате. Знание как результат процесса познания не есть отражение в смысле открытия внешней действительности, а скорее конструкция действительности. Тем самым на вопросы о предметной области познания (что мы можем познавать?) и о методах познания (как мы можем познавать?) невозможно ответить раздельно: как определяет что. Познавательный процесс и результат (знание) являются эквивалентными, мы можем познать только то, что сами «сделали».
(2) Познание (Kognition) имеет адаптивное значение и нацелено на приспособление и выживание. Репрезентации в невральном субстрате не выполняют функции отражения мира в когнитивном аппарате. Посредством непрерывных физических изменений они конструируют адекватное поведение, необходимое для выживания и репродукции организма и обеспечивают стабильные отношения между окружающей средой и организмом. Репрезантационная система принимает активное участие в конструктивном процессе. Динамика окружающего мира при этом выполняет только роль отбора, которая селектирует способы поведения, детерминированные репрезентационной системой. Концепция стратегии проб-ошибок и функциональное приспособление определяют связь между окружающим миром и репрезентационной системой. Репрезентационная структура определяет опыт и проявляется в поведении до тех пор, пока внутренние или внешние ошибки будут минимизироваться, соответственно, сохраняться гомеостатическое состояние. Изменение в репрезентационном субстрате не ведет необходимым образом к «отражению» окружающего мира. Здесь достаточно, чтобы выполнялся конструктивистский (слабый) критерий «функционального приспособления»: любая конфигурация является «функционально соответствующей» формой репрезентации, если она олицетворяет физический субстрат и соответствующую динамику генерирования адекватного и обеспечивающего выживание поведения.
(3) Познание (Kognition) служит организации внутреннего мира субъекта, а не задачам описания объективной онтологической реальности. Радикальность этого подхода состоит в том, что он учреждает понимание знания, которое хочет обходиться без онтологии и тем самым без идеи репрезентации в классическом смысле. Когниция имеет адаптивную функцию и состоит не в отражении объективной действительности, а в продуцировании «адаптивных» способов поведения. Знание есть конструктивно-понятийное образование, которое не должно вступать в конфликт с опытным миром. Эти конструкты согласуются не с онтологическим миром (в смысле репрезентации), они должны соответствовать только общей концепции опыта. Если эти понятийные образования, которые конструктивизм называет знанием «соответствуют», то это означает лишь то, что это знание помещается в опытном мире как селекционном механизме и что из этого процесса обратной связи продуцируется подходящий путь обеспечения его выживания, соответственно, приспособления. Познание как конструкция в этом смысле не означает, что под действительностью следует понимать любую, произвольно созданную фантастическую конструкцию, но конструкцию, которая не уничтожается сопротивляемостью мира и постольку «подходит», является «жизнеспособной», поскольку «функционирует».
(4) Научное познание, в конечном счете, должно служить практическим целям. Один из лидеров радикального конструктивизма утверждает: «Важнейшее следствие этой эмпирической концепции состоит в том, что наука концептуализируется исключительно в человеческом измерении. Ибо если идея познаваемости абсолютной действительности теряет свой смысл, стремление к абсолютному познанию истины не может служить … легитимацией научной деятельности. Скорее, любая исследовательская деятельность в каждом случае должна доказывать свою полезность».(35, 138). Этот тезис сформулирован активно примкнувшим к радикальному конструктивизму философом и языковедом Зигфридом Шмидтом (1940) слишком прямолинейно. Хотя такие прямолинейные выводы, на мой взгляд, и будут делаться широкой общественностью. Тем не менее, основоположники радикального конструктивизма в отношении научного познания далеко не прямолинейны. Опираясь на модель Ж. Пиаже, Э. фон Глазерсфельд говорит о необходимости различения двух уровней. Во-первых, сенсомоторного уровня, который имеет дело с биологическим существованием. Целью здесь, в конечном счете, является выживание и поэтому здесь можно говорить о полезности. Второй уровень – рефлексивный, где речь идет не о полезности, а о равновесии. Здесь идет речь о жизнеспособности концепций, понятий, теорий. Эта жизнеспособность должна пониматься только в структуре ментального но, в конечном счете, также и чувственного равновесия. Таким образом, главным внутренним критерием для научного познания, по мнению Глазерсфельда, является равновесие или, прибегая к известным понятиям, критерий «когерентной истинности». Как пошутил один из философов, конструктивисты довольны тогда, когда ученым ничего не надо делать.
Позицию радикального конструктивизма Э. фон Глазерсфельд называет «эпистемическим солипсизмом»(35, 404). Все познание, весь опыт зависит от субъекта. Или, как традиционно говорят: нет объекта без субъекта. С другой стороны, нет ни одного конструктивиста, который бы сомневался, что знание воплощается в технике, что, благодаря этому, стало возможным высадиться на Луне, дозвониться фактически до любой точки земного шара, и тому подобное. Как утверждает Х. фон Фёрстер, «никто из нас не сомневается, что должен иметься мозг, чтобы описать эти теории (функций мозга)». (35, 135).
Проблемную ситуацию можно прояснить посредством важного различения, введенного Р. Карнапом. Есть различие между внутренними и внешними вопросами по поводу существования или реальности явлений. В первом случае вопрос о существовании рассматривается внутри концептуального каркаса и называется внутренним вопросом. В другом случае ставится вопрос о существовании системы явлений в целом, называемый внешним вопросом. В соответствии с эти различением, сомнения или вопросы следует формулировать внутри или вне системы отнесения (концептуального каркаса). Внутренние сомнения по поводу существования нашей действительности, которая покоится на предпосылках каркаса, нашего языка, опровергаются нашим повседневным опытом. Ни один разумный конструктивист в этом смысле не отрицает существования независимого от него внешнего мира. В этом смысле радикальный конструктивист является «внутренним реалистом». Внешние вопросы выходят за рамки соответствующей системы и в ней невозможно осмысленно на них ответить. Справедливо полагать, что внешние вопросы являются метафизическими и потому бессмысленными, так как нет рамок, в которых на них можно осмысленно ответить.
Если конструктивисты привлекают выживаемость или приспособление, то они принимают в расчет внутренние и отрицают внешние способы обоснования. Внутренние критерии не могут гарантировать внешнего «согласования» с действительностью. Однако радикальный конструктивист претендует на то, что он имеет «знание» в том смысле, что внутри определенной языковой системы соотносится с неязыковыми сущностями. Радикальный конструктивизм имеет предпосылкой «внутренний реализм», «объекты» (онтология) которого продуцируются посредством внутренних конструкционных принципов наблюдателя. Вопрос о «действительности» в смысле независимости от понятийной системы, когнитивных рамок, схемы и тому подобного, становится бессмысленным. Слова «существование», «существовать», утверждает Глазерсфельд вслед за Беркли, не имеют смысла за пределами переживаемого мира. «Радикальный конструктивизм – я должен это постоянно повторять – занимается исключительно рациональным знанием, а не бытием, которым занимаются мистика и метафизика».(14,43).
Тем не менее, определенные онтологические предпосылки для конкретных ученых являются все же необходимыми. Ведущий радикальный конструктивист Г. Рот, реально функционирующий нейрофизиолог, пишет: «Каждый биолог, сталкивающийся с проблемой когнитивности, склонен признавать существование независимого от сознания мира, который имеет какой-то порядок, допускающий жизнь в ее настоящем выражении, иначе любые конструкции становятся бесполезными» (33, 324).
Критика радикального конструктивизма. Оставляя в стороне частные, а иногда просто не вполне адекватные формы критики, хочу сразу обратить внимание на аргумент, затрагивающий все формы натурализма. Речь идет о допустимости, обоснованности, условиях перенесения естественнонаучных выводов на мета-ровень теории познания. Так, по мнению Н. Грёбена, радикально-конструктивистская модель аутопоэза, как объектная теория полностью легитимна, в высшей степени интересна и в принципе непротиворечива. Но его протест вызывает радикальность радикального конструктивизма, которая проявляется в превышении «полномочий» объектно-теоретического уровня и, главное, в смешении объектного уровня и мета-уровня. (16, 150). Поскольку затрагиваемая здесь проблема имеет общий характер, чрезвычайно важна и актуальна, она требует особого, самостоятельного обсуждения.
Интересной и весьма убедительной в целом ряде конкретных аспектов является критика радикального конструктивизма с позиций «каузальной теории восприятия» (27). Р. Нюзе исходит из того, что необходимо проводить различие между субъективным переживанием восприятия («в голове») и воспринимаемым объектом «вне» головы. Первое можно назвать феноменальным миром, второе – действительным миром. Между этими мирами существует отношение отражения, но не в обыденном смысле, а в плане соответствия структур, и ковариантности (изменения осуществляются параллельно и синхронно). Это подобно тому, как стрелка на приборной панели автомобиля показывает уровень бензина в бензобаке.
Но как же обосновать, что феноменальный мир как-то связан с действительным миром, имеет к нему какое-либо отношение? Ведь именно этот вопрос и поднимают радикальные конструктивисты. Ведь мозг воспринимает только нейронные импульсы. «Откуда я знаю,- говорит Глазерсфельд, — что лошадь в моем восприятии соответствует действительной лошади?». Ведь мозг ничего не знает о происхождении нейронных сигналов! Ответ может быть дан с позиций теории тождества. Восприятия являются субъективным аспектом состояний мозга, они идентичны с состояниями мозга. Нет гомункулуса в мозге, который бы наблюдал его состояния. В мозге нет специального центра, который бы анализировал восприятия. Мозг есть центр и все, что в нем происходит, есть анализ и тем самым, восприятие. Активность в мозге и есть восприятие «Нет восприятия восприятия. Вместо этого имеется субъективное переживание нейронных состояний, репрезентирущих свойства объектов, как восприятие объектов!» (27, 184).Если восприятия идентичны состояниям мозга, которые репрезентируют реальность, то «доступ» к этим репрезентациям есть также «доступ» к вещам «снаружи». Это ответ на радикально-конструктивистский вопрос о «доступе» к реальности, в связи с тем, что мозг знает только собственные нейронные сигналы.
Тем не менее, остается содержательный теоретико-познавательный вопрос обоснования состоятельности суждений феноменального мира о мире действительном. Известно, что заключения от следствия к причине не могут быть «абсолютно надежными». Однако в «нормальных случаях», такие заключения, по мнению Нюсе, позволяют «правильно говорить о реальности». Именно на эти «нормальные случаи» и «ориентирован» эволюционный процесс.
Критика Р.Нюзе, очень убедительная в ряде аспектов, в своем основном выводе слабо затрагивает теоретико-познавательное ядро радикального конструктивизма. Радикальный конструктивист всегда может сказать, что биологический и прагматический успех вовсе не является доказательством истинности используемых репрезентаций и теорий. Правда, прагматический успех репрезентаций, теорий лучше и легче объясняется в реалистической парадигме, что может служить важным, но недостаточно сильным аргументом в пользу реализма. Полностью достаточных аргументов обоснования реализма и, соответственно, опровержения радикального конструктивизма вообще не существует.
Тем не менее, более сильным аргументом является феномен крушения, опровержения теорий. Этот аргумент развивает Г.Фоллмер (38, 89-120). Изучение истории науки показывает, что теорий, потерпевших крушение, было гораздо больше, чем тех, которые были признаны успешными. На чем терпят крушение теории? Для реалиста объяснение является простым: теории терпят крушение, потому что они являются ложными, потому что мир не таков, как предполагала теория. Чтобы быть другим, мир должен не только существовать; он должен иметь специфическую структуру, которой можно соответствовать или не соответствовать. Анти-реалисты (идеалисты, позитивисты, конвенционалисты, прагматисты и, особенно, радикальные конструктивисты), напротив, не имеют ответа на этот вопрос.
Возможно, анти-реалист может крушение по-другому описать. Он может сказать, что среди множества признанных высказываний о наблюдениях выявились противоречия или, что прибор не соответствует ожиданиям. Эти формулировки, однако, ничего не объясняют; они говорят только, в каком аспекте теория потерпела крушение; они разъясняют уже признанный феномен крушения. Ответа на подлинный вопрос, объяснения крушения они не дают. Важно заметить, что для объяснения успеха имеются другие, не-реалистические объяснения, для объяснения крушения – нет. Поэтому крушение теорий более сильный, возможно лучший аргумент в защиту реализма.
Еще одним аргументом может служить эмпирически констатируемое явление, которое можно назвать «конвергенцией исследований». Речь идет о многих видах конвергенции:

• Конвергенция измеряемых величин: показатели естественных величин, например, естественных констант все сильнее приближаются к одному определенному значению.
• Конвергенция методов измерения: независимые методы измерения одинаковых физических величин приводят — в рамках точности измерения – к одинаковому результату.
• Конвергенция теорий: в естественнонаучной области это, как правило, осуществляется в победе одной теории над своими конкурентками.

Для того чтобы установить конвергенцию не нужно быть реалистом. Но как объяснить этот феномен? Почему измеряемые величины, методы, теории конвергируют? У анти-реалиста опять не находится ответа, в то время как реалист имеет простой и убедительный ответ: исследования конвергируют потому, что имеются реальные структуры, которые мы можем установить и фактически устанавливаем.
Радикальный конструктивизм является серьезной, сильной и современно звучащей философской концепцией. Вне зависимости от оценок содержания данной концепции, нельзя не отметить, что она вывела многие умы из «догматической дремоты», привлекла внимание к философским проблемам, возникающим при анализе живых систем, и заставила еще раз серьезно задуматься над фундаментальным философским вопросом о возможностях и границах познания.
Концепция содержит три блока:
(1) конкретно-научные данные («замкнутость» аутопоэтических систем, результаты нейрофизиологических исследований);
(2) «промежуточные» философские аргументы (отсутствие прямого доступа к реальности, невозможность прямого обоснования гипотез, фальсифицирующее значение опыта и др.);
(3) собственно радикально-конструктивистский вывод (отказ от онтологических гипотез, ограничение познания точкой зрения «системы наблюдателя»).
Решающее слово по поводу обоснованности и значимости результатов первого блока должны сказать соответствующие специалисты. Аргументы второго блока хорошо известны под именем «гипотетический реализм» и сегодня стали выражением «здравого смысла» научного сообщества. Что касается собственно радикальных выводов третьего блока, то это доведение гипотетического реализма до его экстремальных пределов. По-видимому, можно даже сказать, что это частный, предельный случай гипотетического реализма.
Методологическая позиция радикального конструктивизма, предписывающая рассматривать реальность с точки зрения «системы наблюдателя», в целом ряде областей познания является эффективной. Это, безусловно, относится к психиатрии (между прочим, П.Ватцлавик по своей основной профессии был семейным психотерапевтом). Такая методологическая позиция составляет основу ряда областей гуманитарно-научных и социологических исследования. Вполне вероятно, что она эффективна в области нейродисциплин. Она применима также и в физике. (Однако аргумент «от квантовой механики» почему-то выпал из поля зрения радикальных конструктивистов). Тем не менее, придавать такой методологической позиции универсальное значение было бы философской ошибкой. Она не согласуется со здравым смыслом, «божественным» видением реальности, и, главное, не пригодна для современного научного сообщества в целом.
Более точные условия перенесения натуралистических выводов на философский мета уровень еще предстоит определить. Зато точно можно сказать другое: любые теоретико-познавательные рассуждения будут сегодня просто пусты без учета натуралистической позиции, получившей широкое, мощное и многообразное выражение.

5. Биолингвистика

Наряду с тезисом о биологических, особенно генетически обусловленных познавательных способностях, структура которых образовалась в ходе эволюции когнитивного овладения реальным миром, в области языкознания, выдающимся лингвистом Ноэмом Хомским, был выдвинут параллельный тезис. Согласно этому тезису, человек генетически снабжён специальными языковыми способностями (language faculty), которые определяют базовые структуры всех человеческих языков.
Хомский полагал, что генеративные грамматики отдельных языков являются разновидностями основного образца, который он назвал универсальной грамматикой. Например, в английском языке глагол стоит перед объектом (drinks beer) и предлог перед именным выражением (from the bottle). В японском языке объект стоит перед глаголом (пиво пить), а именное выражение перед предлогом, точнее пост-логом (бутылка из). Но важнее является открытие, что оба языка имеют вообще глаголы, объекты, пред- и пост-логи, в противоположность неисчислимым другим возможным механизмам, которыми может быть оснащена коммуникационная система. Еще более значительным является то, что языки, которые вообще не имеют связи друг с другом, образуют свои предложения, используя «голову» (доминирующее лексическое единство) – например, глагол или предлог) — и дополнение (например, имя или именное выражение), и оба демонстрируют определенный порядок. Доминирующая часть предложения в английском языке стоит в начале, в японском – в конце предложения. Однако в любом другом отношении структура предложений в обоих языках фактически одинаковая. Имеется 128 логически возможных способов сочетания доминирующей части и дополнения, однако 95% мировых языков используют только 2: либо английский порядок, либо его зеркальную копию, японский порядок. Это единство просто объясняется тем тезисом, что все языки подчиняются единой грамматике, за исключением одного параметра или одного «переключателя»: либо «голова-впереди», либо «голова-сзади». Недавно языковед Марк Бэкер (Mark Baker) выявил всего около дюжины таких параметров, которые охватывают все известные различия между языками мира (которых около 6000).
Хомский исходит из того, что каждый человек должен иметь “приспособление” для усвоения языка, которое позволяет прежде всего ребёнку из языкового материала, предлагаемого окружающим миром, реконструировать правила повседневного языка (его “грамматику”) и самому их правильно применять. Этот аппарат обучения языку (language-acquisition-device) не может сам осуществиться эмпирическим способом, а должен быть родоспецифической способностью, врождённая компонента которой занимает преобладающее место. В пользу этого тезиса Хомский выдвигает следующие факты:
a) Языковая способность является родоспецифической. Хотя обезьяны обладают интеллектом и способностью к обучению, они не могут овладеть человеческим языком.
b) Обучение повседневному языку соответствует усвоению сложных теорий. Несмотря на это, интеллектуальные различия почти не влияют на степень овладения языком.
с) Данные, доступные ребёнку, образуют только малую часть лингвистического материала, которым он овладевает в короткое время.
d) Даже эти данные в большей или меньшей степени являются дефектными. Ребёнок слышит неполные предложения и такие, которые далеко отклоняются от правил грамматики.
e) Согласно многочисленным наблюдениям, для овладения языком не нужно ни какого подкрепления в обучающе-психологическом смысле (reinforsement). Некоторые дети выучивают язык не говоря.
f) Овладение языком детьми осуществляется без эксплицитных занятий и существенно легче, нежели у взрослых.
g) Ребёнок овладевает языком в возрасте, в котором интеллектуальные способности сравнительно не развиты и тем не менее показывает результаты, которые недоступны самым интеллектуальнейшим человекообразным обезьянам.
h) Тезис о врождённой предрасположенности к овладению языком объясняет креативные достижения ребёнка при использовании языка, его способность понимать и образовывать новые предложения.
i) Он объясняет, наконец, тот факт, что имеются языковые универсалии, структурные признаки, которые являются общими для всех человеческих языков.
j) Напротив, чисто эмпирические предположения не дают возможности описания и объяснения языковой компетентности.
Согласно тезису Хомского, человеческий мозг запрограммирован на определенные грамматические структуры естественных языков. Только языком таких структур человек может овладеть как первым языком. Естественно, эти врождённые структуры не могут полностью детерминировать конкретные языки. Какие ещё возможные языки внутри пред-данных структур выучит индивидуум, определяется случайным окружением, в котором он рождается. Важнейшая, но частично негативная роль опыта состоит в том, чтобы из структурно возможных грамматик элиминировать те, которые не соответствуют эмпирическим данным.
Данные о врожденной компоненте языковых способностей в последние годы существенно возросли. В частности, сильные аргументы получены в результате исследований языков креола и языка глухих.
Когда представители определенной языковой группы (торговцы, беженцы, рабы) попадали в окружение, где говорили на другом языке, то для общения они обычно развивали типичный смешанный язык (лучше сказать «мешанину»), так называемый пиджин. (Слово «pidgin» происходит от китайского произношения английского слова «business»; но данное слово используется для обозначения любых смешанных языков подобного рода.). Ввиду того, что словарный запас пиджина скуден, но, прежде всего потому, что его грамматика сильно упрощена, пиджин нельзя охарактеризовать как полноценный язык.
Дети таких иммигрантов затем часто развивают собственный язык, называемый креол.
Креолами называли сначала только потомков белых романских переселенцев во всей Южной Америке (белые креолы) и потомков черных рабов в Бразилии (черные креолы). Но о креоле как о языке, говорят применительно ко всем языкам иммигрантов второго поколения, живущим на островах или побережье Америки, на островах Индийского и Тихого океанов.
Креолы представляют собой комплексные языки, которые в своем словарном запасе опираются на определенные, в большинстве случаев колониальные языки. Так, креол на Ямайке опирается на английский язык, в Гвиане — на голландский, в Гаити — на французский, в Восточной Африке — на португальский. Но в своей грамматике они, однако, самостоятельны и не являются родственными ни с исходным языком переселенцев, ни с языком среды проживания или колониального господства.
Так как колонии расположены далеко друг от друга, и не взаимодействовали, языки креола должны были развиваться независимо друг от друга. И, тем не менее, исследователи языка в последние годы установили, что языки креола по своей структуре, т. е. морфологии и грамматике, удивительно сходны.(7).
Многое, что присуще всем людям объясняется генетико-биологической обусловленностью. Если имеются врожденные языковые способности, как утверждают нативисты, а в новейшее время Н. Хомский и С. Пинкер (28), тогда должны иметься признаки, общие для всех естественных языков. Поиски таких языковых универсалий были не особенно успешными; чаще всего они приводили к очень абстрактным принципам. Языки креола, напротив, демонстрируют очень много и очень конкретных признаков.
Совершенно естественно напрашивается предположение, что, это единство сводимо к генетико-биологической компоненте. Эта врожденная компонента может развиваться только тогда, когда не корригируется извне. Но именно данное условие и характеризует развитие языков креола. Иммигранты-родители владели языком страны пребывания плохо, а дети едва ли получали школьное образование.
Структурное сходство, возникших независимо друг от друга языков креола, может, поэтому служить серьезным аргументом в пользу существования сильной генетической компоненты языковых способностей.
Эти предположения опираются также на другие новые данные. Дети овладевают «отеческим языком» не моментально, но делают первоначально характерные ошибки; они используют вид «детской грамматики», которая многообразно противоречит соответствующей «правильной» грамматике. В исследованиях было установлено, что эти детские грамматики удивительно схожи; прежде всего, они имеют много общего языком креолов! Также и здесь напрашивается вывод, что детская грамматика обусловлена врожденными структурами. В большинстве случаев эти «врожденная грамматика» преобразуется извне предлагаемым «отеческим языком», за исключением случая с креолом.
Эти находки подтвердили тезис Хомского о наличии врожденных механизмов языковой способности. Однако оказалось, что они находятся в противоречии с другими его предположениями. Согласно Хомскому, все естественные языки должны соответствовать врожденным языковым структурам. Согласно исследованиям Д. Бикертона и Д. Злобина (7), они соответствуют врожденным структурам не во всех отношениях; поэтому дети делают типичные ошибки, и только благодаря этому удалось открыть эту детскую грамматику.
Тезис Хомского подтверждают и исследования языка глухих детей. Чтобы понимать друг друга, глухие дети развивают обширную систему знаков и жестов. Американские психологи исследовали эти системы знаков у американских и тайваньских глухих и сравнили их. Они установили, что дети, которые никогда не встречались, развили поразительно одинаковые системы жестикуляции, которой они не могли научиться от своих родителей. Также и здесь напрашивается генетико-биологическое объяснение.
Какое значение имеют эти выводы для трактовки наших познавательных способностей? Язык и познание, конечно, как справедливо подчеркивает С. Пинкер, не тождественны, но все же тесно взаимосвязаны: без языка нет высших форм познания, а без познания язык не имеет смысла. Для Хомского поэтому, язык есть вид зонда, который позволяет нам взглянуть на ментальные процессы. Эволюция языковой способности должна взаимодействовать с эволюцией познавательных способностей. Если одна сторона правдоподобна, то очевидно так же и другая. Не удивительно поэтому, что ученик Хомского Стивен Пинкер написал книги как о языке, так и о мышлении.

Литература:
1. Кезин А., Фоллмер Г. Современная эпистемология: натуралистический поворот. Севастополь. 2004.
2. Когнитивная психология. Под ред. Дружинина В.Н. и Ушакова Д.В. М., 2002.
3. Лоренц К.. Оборотная сторона зеркала. М., 1998.
4. Фоллмер Г. Эволюционная теория познания» М., 1998.
5. Цоколов С. «Дискурс радикального конструктивизма. Традиции скептицизма в современной философии и теории познания», PHREN-Verlag, M?nchen, 2000.
6. Baker M. The atoms of language. New York. 2001.
7. Bickerton D. Kreolsprachen. Spektrum der Wissenschaft (September 1983) 110-118.
8. Chomsky N. Sprache und Geist. Suhrkamp. Frankfurt, 1970.
9. Chomsky N. Aspekte der Syntaxtheorie. Suhrkamp. Frankfurt, 1969.
10. Ditfurth H. Der Geisеt fiel nicht vom Himmel. Die Evolution unseres Bewusstseins. Hamburg: Hoffmann und Campe 1976.
11. Engels E.-M.: Erkenntnis als Anpassung. Eine Studie zur Evolution?ren Erkenntnistheorie. Suhrkamp. Fr./M. 1989.
12. Fischer H. R. Abschied von der Hinterwelt? Zur Einf?rung in Radikalen Konstruktivismus. In: Fischer H. R. (Hrsg.): Die Wirklichkeit des Konstruktivismus: zur Auseinandersetzung um ein neuues Paradigma. Heidelberg: Carl-Auer-Systeme, Verl. und Verl.-Buchh., 1995.
13. Glasersfeld E. von: Siegener Gespr?che zum Radikalen Konstruktivismus. In: Schmidt S. (Hrsg.): Der Diskurs des Radikalen Konstruktivismus. Suhrkamp, Fr./M. 1987, 404.
14. Glasersfeld E. von: Die Wurzeln des “Radikalen” am Konstruktivismus. In: Fischer H. R. (Hrsg.): Die Wirklichkeit des Konstruktivismus: zur Auseinandersetzung um ein neuues Paradigma. Heidelberg: Carl-Auer-Systeme, Verl. und Verl.-Buchh., 1995, S. 43
15. Glasersfeld E. von. Radikaler Konstruktivismus. Ideen, Ergebnisse, Probleme. Fr./M.: Suhrkamp, 1996. S. 89.
16. Groeben N. Zur Kritik einer unn?tigen, widersinnigen und destruktiven Radikalit?t. In: Fischer H. R. (Hrsg.): Die Wirklichkeit des Konstruktivismus: zur Auseinandersetzung um ein neuues Paradigma. Heidelberg: Carl-Auer-Systeme, Verl. und Verl.-Buchh., 1995. S.150.
17. Goldman A.I. Epistemology and Cognition. Cambridge: Harvard Univ. Press, 1986.
18. Irrgang B. Lehrbuch der Evolution?ren Erkenntnistheorie. M?nchen, Basel: E.Reinhard, 1993. S. 149.
19. Katz J.J. Philosophie der Sprache. Suhrkamp. Suhrkamp. Frankfurt, 1971.
20. Koppelberg D. Die Aufhebung der analitischen Philosophie. Frankfurt: Suhrkamp, 1987.
21. Klein E.R. Is “normative naturalism” an oxymoron? // Philosophical Psychology. 1992. Vol. 5. № 3.
22. Kuhn Th. S. The Trouble with the Historical Philosophy of Science. Robert and Maurine Rotschild Distingished Lecture. Cambridge, Massachusetts. Harvard Univ. Press, 1992.
23. Lorenz K. Die angeboren Formen m?glicher Erfahrung.// Ztschr. F?r Tierpsychologie. – B., 1943. – Bd. 5.
24. Lorenz K. Die R?ckseite des Spiegels: Versuch einer Naturgeschichte menschlichen Erkenntnis. — M?nchen; Z?rich, 1973.
25. Maturana H. Was ist erkennen? Piper Verlag, M?nchen, 1996. S. 130.
26. Naumann F.: Erkenntnis zwischen Abbild und Konstruktion. Evolution?re Erkenntnistheorieund genetische Epistemologie im Vergleich; Hamburg, 1993.
27. N?se R. Und es funkzioniert doch: Der Zugang des Gehirns zur Welt und die Kausaltheorie der Wahrnehmung. In: Fischer H. R. (Hrsg.): Die Wirklichkeit des Konstruktivismus: zur Auseinandersetzung um ein neuues Paradigma. Heidelberg: Carl-Auer-Systeme, Verl. und Verl.-Buchh., 1995.
28. Pinker St. The Language Instinct. New York, 1995.
29. Quine W.O. Epistemology naturalized. // Kornblich H. Naturalizing epistemology. Cambridge, London, 1985.
30. Quine W.O. From a Logical Point of View. Cambridge: Harvard Univ. Press: 1953.
31. Quine W.O. Pursuit of Truth. Cambridge. Massachusetts and London. 1990.
32. Reichenbach H. Kant und die Naturwissenschaft // Die Naturwissenschaften 21 (1933).
33. Roht G. Gehirn und Selbstorganisation. In: Krohn W., K?ppers G. (Hrsg.): Selbstorganisation: Aspekte einer wissenschaftlichen Revolution. Friedr. Vieveg&Sohn, Braunschweig/Wiesbaden, 1992.
34. Roht G. Die Konstruktivit?t des Gehirns: Der Kenntnisstand der Hirnforschung. In: Fischer H. R. ( Hrsg.): Die Wirklichkeit des Konstruktivismus: zur Auseinandersetzung um ein neuues Paradigma. Heidelberg: Carl-Auer-Systeme, Verl. und Verl.-Buchh., 1995.
35. Schmidt, S. J. (Hrsg.): Der Diskurs des Radikalen Konstruktivismus. Fr./M. (Suhrkamp). 1987, S. 138.
36. Vollmer G. Wieso k?nnen wir die Welt erkennen. S. Hirzel Verlag Stuttgart — Leipzig 2003.
37. Vollmer, G. Die Unvollst?ndigkeit der Evolutionstheorie. In: Was k?nnen wir wissen? Band 2. Stuttgart: Hirzel 1986.
38. Vollmer G. Woran scheitern Theorien? In: Vollmer G. Wieso k?nnen wir die Welt erkennen? S.Hirzel Verlag Stuttgart – Leipzig 2003, S.89-120.

Релятивистская философия науки

О.Д.Игнатов, А.А.Печенкинн
Релятивизм – одно из доминирующих направлений в современной философии науки. Не отличаясь однородностью, оно, как и всякое сколько-нибудь богатое направление в философии, подразделяется на множество течений и направлений, которые возникали и развивались в различных областях знания, начиная от чисто философских дискуссий и заканчивая лингвистикой, историей науки и потребностями понимания практики научного исследования. Мы не будем пытаться анализировать релятивизм в качестве целостного и законченного явления (что, бесспорно, само по себе является интересным), но, стремясь как можно больше приблизить своё изложение к “эмпирии”, представим основные положения релятивистской философии науки на примере конкретных результатов, полученных самым известным американским философом и логиком прошлого столетия Куайном.
Уиллард Ван Орман Куайн является одним из крупнейших представителей релятивистского направления в философии науки XX века. Он получил известность благодаря своим работам по математической логики и философии математики, которые находились на стыке логицистской и теоретико-множественной программы обоснования. Куайном была предложена аксиоматическая формулировка теории множеств, «являющаяся кульминацией» того направления, которое восходит к теории типов Б. Рассела . Математика при этом дедуцируется из теории множеств, а последняя объявляется составной частью логики. Его подход квалифицируется как теоретико-множественный релятивизм: предложенная аксиоматика для теории множеств не имеет стандартной модели, т.е. нет такого множества, в котором заложенные в эту формулировку идеи получили бы ясное воплощение .
Куайн создал логически завершённую концепцию в философии математики. Однако можно ли говорить о философии науки Куайна? В настоящей статье мы, основываясь на логико-семантических идеях Куайна и его философии языка, дадим утвердительный ответ на этот вопрос, эксплицировав ряд фрагментов его философии науки.
1. Предмет философии науки.
Необходимо отметить, что Куайн предпочитает говорить об эпистемологии, не употребляя термина “философия науки”, как это делали, скажем, Поппер или Кун. Принимая идеал научной философии, который ориентирует философию не только на рефлексию науки, но и предписывает ей стремление к по крайней мере не меньшей строгости в рассуждениях и аргументации, Куайн полагает, что эпистемология является разделом психологии. Это означает, что объяснение процесса познания должно осуществляться в психологических терминах или производно от психологического описания. Куайн отстаивает вслед за Скиннером бихевиористскую концепцию психологии, а следовательно, базисной в его эпистемологии становится схема, описывающая знание в качестве наблюдаемой реакции на наблюдаемую стимуляцию. Впоследствии подчинение эпистемологии психологии логически и исторически эволюционировало в антирепрезентатизм Рорти, который пришёл к полному отрицанию эпистемологии. Существует и другое характерное определение Куайна: эпистемология – наука, применённая к самой себе. В этом смысле эпистемология представляет собой часть единого научного знания, которая не занимает какого-либо выделенного положения по отношению к любым другим наукам. Однако, как Куайн относился к философии науки? Согласно реконструкции куайновской философии науки, предпринятой известным философом-аналитиком Дж. Смартом , Куайн не проводит резкого различия между философией науки и философией в целом в силу того, что между наукой и философией нет сколько-нибудь отчётливых и жёстких границ. Куайн отвергает классический идеал первой философии, или метафизики, – доктрины, которая предшествует научному знанию, является его логической и фактической предпосылкой. Границы между наукой и метафизикой проницаемы и подвижны, а, значит, свойственное неопозитивизму стремление провести между ними жесткую демаркационную линию оказывается нереализуемым. Таким образом, философию науки Куайна можно было бы представить как область взаимодействия целого ряда дисциплин, задействованных в изучении научного знания, — логики, семантики, психологии, нейрофизиологии, лингвистики, собственно различных разделов философии и т.д.
Позиция Куайна противоположна в этом смысле взглядам крупнейшего представителя неопозитивизма Р. Карнапа. Карнап полагает, что философия (включая философию науки) представляет собой особую метатеоретическую деятельность. В соответствии с этим взглядом ученый – человек, который употребляет такие слова, как “электрон”, “система отсчёта” и т.д., а философ – тот, кто говорит о таких словах, и о том, как учёный употребляет эти слова. Задача философии – прояснение языка науки. Куайн, в свою очередь, считает, что проводимое Карнапом различение не работает: учёный с тем же успехом пользуется подобным лингвистическим приёмом, переходя к разговору о терминах, например, когда вступает в дискуссию с другим учёным, разделяющим теорию с противоположной онтологией. Такой приём называется семантическим восхождением: ученые, сравнивая свои теории, начинают говорить о предложениях и дедуцировать из них следствия, поступая точно также, как философ в представлении Карнапа (они отвлекаются от истинности своих теорий, выявляя лишь их возможные следствия). Следовательно, деятельность учёного и философа ничем не отличаются.
Рассматривая философию науки как деятельность, а не как систему принципов и положений, Куайн примыкал к неопозитивистам, но в отличие от них отвергал проблему демаркации. Вслед за Дж. Дьюи, он, рассматривая вопрос о том, что такое наука, во многом полагался на психологию. Идеалом научной теории для Куайна остаётся формальная система, подобная тем системам, которые используются в математической логике. Занимаясь философией науки, мы должны стремиться к логической ясности и согласованности суждений. Но наука погружена в сложный мир опыта, и главное, что философ науки может сказать о науке – это то, на что она не может претендовать.
2. Ограничительные тезисы.
Один из впечатляющих результатов Куайна – его ограничительные тезисы: тезис Дюгема-Куайна, тезис неопределённости перевода, “непрозрачность референции” и онтологическая относительность. Термин «ограничительные тезисы» принадлежит не Куайну, а авторам настоящей статьи. Применив этот термин, мы соотносим результаты Куайна с такими достижениями метаматематики, как теорема Гёделя о неполноте формальной арифметики, теорема Тарского о невыразительности истины, с такими положениями математики, как теорема И. фон Неймана о невозможности введения «скрытых параметров» в квантовую механику, теорема Глисона о непополняемости квантовой статистики и т.д. В принципе ограничительный характер носят и такие принципы физики, как первое и второе начало термодинамики. Первое устанавливает невозможность вечных двигателей первого рода, второе – вечных двигателей второго рода.
В настоящей статье формулируются ограничительные тезисы Куайна и прослеживаются логические связи между ними. Этот вопрос освещался и в других статьях, однако, авторы надеются, что проведенный ими анализ не повторяет уже известные результаты.
Сформулируем ограничительные тезисы Куайна. Тезис Дюгема-Куайна предполагает, что всякое предложение научной теории может быть в принципе спасено от опровержения. Пусть из некоторой совокупности предложений S следует такое предложение, которое проверяется непосредственным наблюдением (категорическое наблюдаемое в терминологии Куайна), но эта проверка показывает, что оно неверное, ложное. В таком случае мы должны забраковать некое предложение (или некие предложения) из S. Однако эта выбраковка «зависит от нашего решения»: мы отказываемся от тех предложений, которые по тем или иным причинам мы считаем слабыми: это либо недавно принятые гипотезы, либо теории, которые уже встречали трудности. Мы, например, предпочитаем сохранять в составе S математические истины. Куайн здесь формулирует свой знаменитый принцип: истины математики сохраняются в науке не в силу их необходимости, наоборот, их считают необходимыми, поскольку от них отказываются в последнюю очередь. В конечном итоге, сохраняя в научном знании какое-либо положение, встретившее эмпирические трудности, мы исходим из желания проводить лишь минимальные изменения в знании и по возможности упрощать знание.
Почему рассматриваемый тезис называется тезисом Дюгема–Куайна? Он был впервые сформулирован П. Дюгемом в самом начале ХХ века в связи с критикой бэконовской методологии «решающего эксперимента» (experimentum crucis) , и обобщен Куайном следующим образом: «Любое высказывание может несмотря ни на что сохранить свою истинность, если мы проведем достаточно решительную корректировку в каком-то ином разделе системы» .
А. Грюнбаум подверг тезис Дюгема-Куайна основательной критике в своей фундаментальной работе “Философские проблемы пространства и времени” . Он истолковывает тезис как утверждение о том, что мы не только можем сохранить гипотезу, которой угрожают наблюдаемые факты, но и можем так реконструировать знание, что получим правильное описание этих фактов. Куайн возражает, что Грюнбаум фактически подменяет тезис другим. «Приостановка ложной импликации – все, что ставится на карту, – пишет Куайн. – Объяснение неожиданного контрнаблюдения – совершенно иная ступень научного исследования. Исследование может когда-то пройти эту ступень, но может не проходить ее» .
Пусть у меня, например, есть «теория» «NN – мой друг». Однако, у меня имеется также и факт, что NN меня подвел. В терминах Куайна, я могу сохранить «теорию» о том, что «NN – мой друг» путем корректировки моих представлений о NN, о дружбе, о человеческих отношениях вообще. Но отсюда не следует, что я сразу же объясняю поступок NN. Это было бы в духе той интерпретации тезиса Дюгема-Куайна, которую дает Грюнбаум. Я могу, сохранить «теорию» о том, что «NN – мой друг», не объясняя его неблаговидного поступка. Я могу, скажем, включить этот поступок в сферу совсем иных представлений, нежели дружба, сказав себе «жизнь сложна, все бывает».
Из тезиса Дюгема–Куайна следует позиция, получившая название холизма. Согласно Куайну, все наше знание едино в том смысле слова, что оно реагирует на изменения в опыте, на те наши ощущения, которые показывают, что что-то неладно в сфере наших идей, как единое целое. Спасая от опровержения какую-либо физическую гипотезу, мы обычно корректируем ту область знания, к которой эта гипотеза относится. Например, закон Ома, открытый для цепей с постоянным током, строго говоря несправедлив для случая переменного тока. Однако мы спасаем этот закон, не выходя из пределов электродинамики, даже из пределов электротехники. Наши коррективы касаются сопротивления (вводится полное сопротивление, учитывающее активное учитывается активное и реактивное сопротивление).
Холизм, однако, фиксирует те экстремальные ситуации, когда физики, сохраняя какие-то центральные положения своей науки, идут даже на модификацию логики и философии. Куайн указывает здесь, правда, на изложение квантовой механики философом, а не физиком, изложение, предложенное Г. Рейхенбахом. Чтобы сохранить в квантовой механике классическое понятие состояния, Рейхенбах пошел на модификацию логики – вместо обычной двухзначной логики он использовал трехзначную логику дополнительности. В логике дополнительности суждение «частица имеет такую-то координату» может быть истинным, ложным и неопределенным.
Холизм Куайна — обратная сторона его конвенционализма. Как известно, конвенционализм как направление в философии науки связан с имеем А.Пуанкаре, который в начале ХХ века провозгласил «Никакая геометрия не может быть более истинна, чем другая; та или иная геометрия может быть только более удобной». Куайн усиливает конвенционализм Пуанкаре. Конвенции в научной теории задаются с помощью соответствующих определений и постулатов. Постулаты служат для отграничения значения примитивов (исходных понятий) теории. По Куайну именно соглашение (конвенция) определяет истинность любого научного положения. Это соглашение не может быть произвольным: оно принимается в целях повышения согласованности системы научных положений, в конечном счете в целях сохранения целостности научного знания. Однако, истинность каждого конкретного положения зависит от того, к какому решению приходят исследователи. Если обнаружился эмпирический факт, противоречащий какому-либо положению, то сообщество исследователей может вопреки эмпирии настаивать на истинности этого положения. Но даже если положение подтверждается фактами, его истинность определяется не этими фактами, а соглашением исследователей, которые считают эти факты достаточным основанием для данного положения.
Куайн не принимает то, что философы называют «аналитическими истинами», т. е. не разделяет дихотомии «аналитическая и синтетическая истина» (аналитически истинными традиционно считают предложения, истинные в силу языка, на котором они сформулированы, синтетические истинны – предложения, истинные в силу фактов). У Куайна на первый план выходят истины в силу конвенции, критерием истины он считает решение исследователей. В силу холизма (см. первый параграф) истинным в конце концов оказывается то, что принимают исследователи, стремясь обеспечить согласованность знания.
Тезис о неопределенности (indeterminacy) перевода означает непрозрачность языков друг для друга. Переводчик может рассчитывать лишь на приблизительное соответствие выражений, принадлежащих различным языкам. При этом дело здесь не в естественной многозначности перевода, не в том, что, например, русское слово «цель» может быть переведено на английский словами «goal», «aim», «objective» и т.д. Мы могли бы ввести в русском языке соответственно «цель1», «цель2», «цель3» и т.д., но неопределенность перевода сохранилась бы. Дело здесь в отсутствии инвариантных значений, «ментальных сущностей», переходящих из одного языка в другой. Куайн третирует веру в такие значения как «миф о музее», в котором слова – вывески, а экспонаты – инвариантные значения. Перевод в условиях «мифа о музее» – это смена вывесок при сохранении экспонатов.
«Неопределенность перевода» формулируется Куайном следующим образом. Язык L1 содержит некое предложение а, которое мы хотим перевести на язык L2. Нету единственного способа перевода, а именно – предложение а1 из языка L1 может быть переведено на язык L2 как а21, как а22 и т.д., причем эти переводы будут одинаково эффективны. Дело в том, что при переводе мы решаем одно уравнение с двумя неизвестными. Нам известно выражение языка L1, мы знаем, как оно звучит и/или пишется, мы также можем зафиксировать поведение носителя языка L1 при использовании этого выражения, т.е. мы знаем, как он/она ведут себя, когда его используют или на него реагируют. Но мы не знаем, какое выражение в языке L2 эквивалентно рассматриваемому выражению, и не знаем, какое поведение носителя языка L2 эквивалентно поведению, которое проявляет носитель языка L1.
Приведем знаменитый пример Куайна. Туземцу указывают на кролика и говорят «Гавагаи?». Он выражает согласие. Значит ли это, что «Гавагаи» переводится как «кролик»? Нет, не значит. «Гавагаи» может означать «неотчуждаемая часть кролика», «моментальное появление кролика в поле зрения». «Гавагаи» может также означать «крольчательство», под которым понимается некая единая совокупность кроликов.
Тезис о неопределенности перевода тесно связан с теорией значения Куайна. Для Куайна значение – свойство поведения, причем свойство, доступное эмпирическому описанию. В значении языкового выражения нет ничего, что ни выражалось бы в поведении и таким образом не фиксировалось бы посредством наблюдения. Значением предложения является стимул принимать или не принимать данное предложение, стимул, идущий от воздействия окружающих предметов на органы чувств человека. За стимулом следует поведение, реакция, которую проявляет человек в ответ на употребление этого предложения другим человеком. Реакцией может также быть само употребление этого предложения неким человеком в ответ на стимул, в том числе и вербальный, идущий от другого человека.
Неопределенность перевода вытекает из того, что стимульные значения глубоко индивидуальны, а язык же надиндивилуален. Переводчик не может вполне расшифровать то стимульное значение, которое испытывает носитель языка и которое детерминирует использование последним того или иного языкового выражения. Каждый перевод, поэтому, гипотетичен. Переводя предложение а1 из языка L1 как предложение а2 из своего языка L2, переводчик выдвигает гипотезу о том, что носитель языка L1 испытывает тот же стимул относительно предложения а1, что и он, носитель языка L2, относительно предложения а2.
Тезис о непрозрачности референции. Чтобы определить, что такое референция, надо вспомнить различение, проведенное Фреге, между смыслом и значением. Под смыслом Фреге понимал ту информацию, которая усваивается вместе с термином, под значение, тот предмет, к которому относится термин. Смысл по Фреге вошел в англоязычную литературу как значение, а значение – как денотат, референция. Куайн, правда, не пишет о значении терминов, развивает стимульную теорию значения предложений. Но его понятие референции термина вполне соответствует фрегевскому.
Куайн утверждает, что невозможно точно зафиксировать тот объект, который представляет термин. Для Куайна первичной единицей анализа языка является предложение, а не термин. Референция термина должна быть выведена из стимульных значений предложений, содержащих этот термин. В этой связи следует вспомнить тезис Дюгема-Куайна. Любое предложение можно спасти от опровержения, проведя изменения в его контексте (в той совокупности предложений, которая вместе с данным предложением обеспечивает вывод эмпирического предложения, противоречащего наблюдаемым фактам).
Референцию, по Куайну, надо «выводить», исходя из совокупности предложений, в которые входит данный термин. Это невозможно, когда термин занимает «нереференциальную позицию». Например, в предложении «»Пушкин – великий русский поэт» состоит из четырех слов» слово «Пушкин» стоит в нереференциальной позиции. Если бы это было не так, то предложение «»Пушкин – великий русский поэт» – состоит из четырех слов» было бы тождественно предложению «Александр Сергеевич – великий русский поэт» состоит из четырех слов».
В ряде случаев «нереференциальная позиция» может быть изменена на референциальную. Однако непрозрачность референции появляется уже в самых простых случаях. Возьмем предложение, состоящее из одного слова «Гавагаи». Здесь непрозрачность референции следует из неопределенности перевода. «Гавагаи» может относиться как к целому кролику, так и к его «неотчуждаемой части». Это слово может относиться и к моментальному появлению кролика в поле зрения, а также к «крольчатеству» как совокупности всех кроликов, существующих в мире.
Как и тезис о непрозрачности референции, тезис онтологической относительности следует из тезиса неопределенности перевода. Под онтологией Куайн понимает совокупность объектов, существование которых предполагается теорией . Поскольку теория, по Куайну, это хорошо формализованный язык, то ясно, что онтология относительна к тому или иному языку. Нет универсальной, тем более абсолютной онтологии, понимаемой как «картина мира» . Каждая теория создает свою сферу существования. Например, современная медицина описывает определенного рода поведение как припадок эпилепсии. Архаическая же медицина в той же жизненной ситуации будет говорить об одержимости дьяволом. Современная медицина таким образом констатирует свою область бытия, в которой присутствует болезнь эпилепсия, а архаическая медицина предполагает существование дьяволов, вселяющихся в людей.
Куайн поясняет, что не всякий язык несет онтологию. Онтология несет достаточно прозрачный в логическом отношении язык. В этой связи Куайн формулирует свою онтологическую позицию следующим образом: «Существовать значит быть значением квантифицированной переменной». Поскольку теория – хорошо формализованный язык, она несет ту или иную онтологию.
В принципе для Куайна референция и онтология – весьма близкие понятия. Боле того, часто они почти совпадают: просто, говоря о референции, мы акцентируем внимание на термине, который относится к данному объекту, а говоря об онтологии – на существовании данного объекта. Куайн подходит к вопросу об онтологии, рассматривая предложения, выражающие наше знание о наблюдаемом макромире – об обычных предметах – деревьях, зданиях, людях. Он замечает, что достаточно устойчивые из таких предложений – это предложений с квантором общности, предложения типа «все вороны черные». Существование в макромире – для него образец существования вообще. То, что утверждается существующим в микромире, тоже извлекается из предложений с квантором общности.
Как референция, так и онтология, для Куайна – служебные, вспомогательные эпистемологические понятия. Его эпистемология непосредственно связана с его теорией значения. Тезисы о непрозрачности референции и онтологической относительности следуют из неопределенности перевода, вытекающей, в свою очередь, из бихевиористской концепции значения.
3. Проблема номинализма и реализма.
Средневековая дискуссия номинализма и реализма вновь становится актуальной в современной философии науки, особенно в связи с исследованиями в области оснований математики. Куайна принято причислять к лагерю номиналистов, однако его взгляды на статус универсалий претерпели значительную эволюцию и не могут быть охарактеризованы как номиналистические. Прежде чем перейти к разбору собственной позиции Куайна и полученных им результатов, раскроем контекст обсуждения проблемы реализма и номинализма современной философией науки.
Номиналисты и реалисты проводят между собой границу, исходя из диаметрально противоположного понимания статуса абстрактных сущностей в научном знании: реалисты полагают, что универсалии с онтологической точки зрения – такие же равноправные сущности, как и индивиды, номиналисты, в свою очередь, признают действительно существующими только индивиды, отрицая онтологический статус абстрактных объектов и их допустимость в научных теориях. Отстаивая свою точку зрения, реалисты всегда ссылаются на два факта, известных нам из обыденного опыта, которые, по их мнению, нельзя объяснить без принятия абстрактных сущностей: во-первых, мы способны понимать значение общих терминов (“человек”, “золото” и т.д.), а во-вторых, что самое главное, наблюдать, как один объект напоминает другой, т.е. отмечать сходство исследуемых явлений. Так, Рассел полагал, что второй аргумент является решающим в пользу платонизма, ибо сходство есть единственная универсалия, которую невозможно никак устранить . Номиналисты отказываются признавать классы в качестве референтов общих терминов, утверждая вслед за Беркли и Юмом, что понимание общего термина всегда означает лишь представление при его употреблении конкретного примера (конкретного человека или конкретного золотого предмета). При истолковании сходства возникают проблемы, однако и здесь возможно номиналистическое решение, одно из которых как раз и предложил Куайн.
Источником возрождения и одновременно катализатором новой полемики номиналистов и реалистов стала математика. Математика свободно пользуется различными абстрактными (платонистскими) сущностями – числами, классами, множествами и т.д., причём их употребление является существенным с точки зрения содержания математики как особой науки. Однако такая ситуация устраивала далеко не всех математиков и философов, занимающихся проблемами оснований. Позиции реалистов, казавшиеся здесь наиболее неприступными, были подорваны обнаружением противоречий в самом фундаменте математики. Оказалось, что радикальный платонизм может привести к парадоксам, классическим примером которых являются парадоксы, возникающие в так называемой наивной теории множеств Кантора. Они возникали вследствие принятого в теории множеств неудовлетворительного принципа абстракции (носящего также название принципа свёртывания), позволяющего по любому условию строить соответствующее множество или класс, причём последние оказываются такими же онтологически равноправными объектами, как и их элементы. Пользуясь этим принципом, можно по условию “быть множеством” образовать такой абстрактный объект, как множество всех множеств, в результате чего мы получим известный парадокс Рассела.
Номиналист, пытаясь построить непротиворечивую математику, напротив отрицает объективное существование множеств или классов как особых сущностей, считая их просто удобными, идиоматическими способами выражения, конвенциональными лингвистическими сокращениями для более сложных утверждений, которые содержат термины, отсылающие только к индивидам, или же просто фикциями. Проблема переносится, таким образом, в лингвистическую плоскость: максима номиналиста состоит в том, что все утверждения, содержащие ссылки на абстрактные сущности, должны быть перефразированы (или переформулированы) в выражения, которые указывают только на индивиды. Если же парафраз по какой-то причине оказывается неуспешным или нежелательным, то можно объявить лингвистические конструкции, предполагающие постулирование универсалий, лишь контекстуально значимыми, т.е. не имеющими самостоятельного значения вне контекста своего употребления, или, в терминологии Куайна, синкатегорематическими. Редукция теорий, построенных в платонистском духе, к номиналистским становится ключевой задачей для номиналиста, которая, как оказалось, требует нетривиальных решений.
В математике альтернативой платонистской системе является первопорядковое исчисление индивидов. Математик, стоящий на номиналистской позиции, должен осуществить редукцию математических теорий к такому исчислению при выполнении условия сохранения содержания исходных теорий. В дальнейшем в философии науки дискуссия была перенесена на научные теории в целом, которые, постулируя различные онтологии, полагают существование различных сущностей, среди которых могут быть как индивиды, так и универсалии. В последнем случае абстрактные сущности оказываются объектами, в определённом смысле реально существующими в пределах пространства и времени.
Куайн вступает в спор номиналистов и реалистов, во-первых, в связи с поиском решения конкретных проблем в теории множеств и философии математики, и, во-вторых, пытаясь прояснить понятия существования и онтологических обязательств относительно естественного языка и научных теорий. Он предлагает два разных варианта решения, первый из которых является сугубо номиналистским, а второй можно назвать прагматистским. Рассмотрим по порядку оба решения.
При построении формальных логических систем Куайн допускает в онтологию только конкретные объекты (индивиды) и классы, содержащие эти объекты или другие классы в качестве членов. Он не исключает и возможности построения теории, чья онтология отказывается полностью от индивидов и состоит только из классов. Классы оказываются необходимым элементом конструирования системы, служащей для обоснования математики. Для Куайна это бесспорно в его фундаментальных работах по математической логике и теории множеств. Индивиды, в свою очередь, могут быть заданы чисто формально – через отношение принадлежности, обозначаемое с помощью символа “?” . Выражение “y является классом” перефразируется как “??x?y (x?y ? x?y)” (“не верно, что для всякого x существует y такой, что x принадлежит y тогда и только тогда, когда x равен y”). Если же y – индивид, то мы просто должны взять парафраз для выражения “y является классом” без отрицания — “?x?y (x?y ? x?y)” (“для всякого x существует y такой, что x принадлежит y тогда и только тогда, когда x равен y ”). Это означает, что если y – индивид, то формула “x?y” синонимична с “x?y”. Следовательно, запись вида “x?y” можно понимать как “x – член y или есть то же самое, что и y в зависимости от того, является ли y классом или нет”. Мы подчеркнём, этот ход полностью формальный: чтобы выполнялась эквивалентность “x?y” и “x?y”, нам приходится допустить существование индивидов, не проясняя, что они из себя представляют. В этом смысле о классах мы также знаем только то, что они необходимы нам для того, чтобы интерпретировать записи вида “x?y” как “x является членом y”. В ходе построения формальной системы кроме классов Куайн не принимает никаких других абстрактных объектов – отношений, функций, свойств и чисел. Все они могут быть сконструированы из классов. Критерием успешности для такой системы становится максимально возможная простота, позволяющая выразить фундамент классической математики, и отсутствие противоречий. Можно ли, однако, отказаться также и от классов при конструировании оснований математики в номиналистском духе?
Куайн даёт утвердительный ответ только в написанной совместно с Н. Гудменом статье “На пути к конструктивному номинализму” . Это наиболее значительная работа, в которой Куайн позиционирует себя в качестве последовательного номиналиста. Цель статьи состоит в том, чтобы представить номиналистические средства для адекватного выражения классической логики и математики. Необходимым условием этого является полный отказ от полагания классов, свойств и отношений в качестве конституент реальности. Авторы выделяют две главные причины, побуждающие их к принятию номинализма: 1) использование реалистами выше упомянутого принципа абстракции класса (в формулировке Куайна и Гудмена – “если дана произвольная формула, содержащая переменную “x”, то существует класс, членами которого являются все те и только те объекты x, для которых справедлива эта формула”), который ведёт к парадоксам типа парадокса Рассела; 2) классическая математика предполагает бесконечное число объектов (например, в арифметике задаётся бесконечное число чисел), однако опыт говорит о том, что мы имеем дело всегда с конечным числом сущностей, а следовательно, бесконечный универсум недопустим. Куайн и Гудмен предлагают различные варианты номиналистических редукций, т.е. сведения утверждений (математических и метаматематических), содержащих апелляцию к абстрактным сущностям, к утверждениям, которые включают только предикаты конкретных индивидов. Так, предложение “Класс A входит в класс В” перефразируется в нейтральное предложение “Всё, что есть А, есть В”. В строгом смысле номиналистическая редукция должна производиться в виде замены утверждений о классах на утверждения об их представителях – индивидах. Классы тогда трактуются просто в качестве особой “манеры речи”. Но необходимо помнить, что редукция только тогда будет признана успешной (а номинализм одержит победу), когда всё, что можно сказать с использованием классов, действительно может быть сказано при посредстве одних индивидов без утраты исходного содержания. Куайн и Гудмен предлагают решить проблему редукции (напомним, ключевую проблему для номиналиста) с помощью особым образом построенного номиналистического синтаксиса, в который осуществляется перевод математических теорий, несущих обязательства к постулированию абстрактных объектов. Следствием этого оказывается, однако, существенное усложнение формального аппарата, служащего для выражения классической математики.
Таким образом, любое утверждение, имеющее обязательства к абстрактным сущностям, должно либо быть подвергнуто номиналистическому парафразу, либо истолковано как значимое в контексте (синкатегорематическое). В последнем случае все такие утверждения считаются просто идиоматическими. Например, выражение “x человек” может быть признано допустимым только в том случае, если конструкция “быть человеком” имеет значение только в контексте своего употребления, не именуя такую универсалию, как абстрактное свойство “быть человеком”. Следует отметить, что идеи Куайна и Гудмена носили скорее декларативный характер и не были доведёны до конца в отношении всей математики. Их цель состояла в том, чтобы представить саму возможность последовательного номинализма как особого проекта в философии математики.
Предложенное Куайном прагматистское решение проблемы номинализма и реализма отталкивается уже не от философии математики, но от рассмотрения более широкого круга вопросов, связанных с функционированием научных теорий и естественного языка. Оно состоит в том, что необходимо отказаться от такой постановки проблемы, которая принуждает учёного к однозначному выбору между номинализмом и реализмом. Платонистские и номиналистские системы могут оказаться одинаково приемлемыми в том случае, если это способствует успешному функционированию нашего знания. Учёный может принимать универсалии, если это необходимо и неизбежно в области его исследования, но он же может занимать и номиналистскую позицию в тех случаях, где редукция оказывается успешной, и не создаёт излишних затруднений для формулировки научной теории. Куайн всё-таки отдаёт номинализму пальму первенства, но только в том смысле, что его онтология существенно проще. Он предлагает сосредоточиться не на попытках однозначного решения многовекового спора в пользу одного или другого лагеря, но найти формальный необходимый и достаточный критерий, позволяющий провести жёсткое различие между номиналистской и платонистской системой. Учёный должен решать сам, принимать ему абстрактные сущности по тем или иным основаниям или нет. Философия науки должна со своей стороны выявлять эти основания и показывать учёному, каким образом строго отличать номиналистскую теорию от платонистской с целью прояснения онтологии, лежащей в основании научных теорий.
Куайн предлагает критерий, который аутентичен его пониманию существования и онтологических обязательств: система является номиналистской, если она не полагает (не несёт обязательства полагать) абстрактные сущности в качестве значения своих связанных переменных, в противном случае, если абстрактные сущности находятся среди значений связанных переменных, система является платонистской. Напомним, что Куайн понимает существование семантически: быть – значит быть значением квантифицированной (связанной) переменной. Аналогично, онтологические обязательства некоторого утверждения искусственного или естественного языка определяются по тем переменным, которые оказываются в нём связанными: утверждение несёт онтологические обязательства ровно к тем объектам, которые составляют значения его связанных переменных. Связанная переменная – переменная, находящаяся в области действия квантора. Например, в выше приведённой формуле “?x?y (x?y ? x?y)” переменные “x” и “y” находятся в области действия кванторов, соответственно, “?” и “?”, то есть являются связанными. Только связанные переменные могут принимать те или иные объекты в качестве значений. Объект, который подставляется вместо такой переменной, и есть та сущность, что существует с точки зрения выбранного языка, на котором конструируются экзистенциальные высказывания. Переменная, в отличие, например, от имён, может принимать любые объекты в качестве значений – абстрактные или конкретные. Вопрос о том, что существует в действительности, остаётся при этом вопросом факта, но наши утверждения и предположения о том, что есть, являются вопросом языка, на котором они формулируются. Философии науки остаётся именно второй вопрос, и проблема существования для философии науки превращается в проблему анализа того, что предполагается существующим согласно данному языку или данной теории. Иначе говоря, это не вопрос о том, что именно есть (то, что есть, не зависит от использования кем-то языка), но это вопрос о том, что некто говорит о том, что есть. И это является всецело проблемой языка и его употребления. С этой точки зрения абстрактные, платонистские, сущности будут частью нашей онтологии, если они будут находиться среди значений квантифицированных переменных.
Куайн показывает, что большая часть обыденного языка, как и большая часть наших рассуждений, онтологически нейтральна в отношении постулирования абстрактных сущностей, потому что не рассматривает их как значения связанных переменных. Приписывая какому-либо объекту некоторое свойство или качество, мы ещё не полагаем существование этого свойства или качества как абстрактной сущности. Куайн, обращаясь к проблеме номиналистического объяснения сходства, приводит здесь следующий пример: употребление двухместного предиката “быть подобным чему-то” ещё не является свидетельством того, что в онтологию допускается соответствующая абстрактная сущность – отношение подобия, или сходства, если последняя не присутствует среди значений связанных переменных.
Механизм постулирования с помощью естественного языка абстрактных и конкретных сущностей может быть прояснён также через различие терминов. Куайн разводит сингулярные термины, которые выполняют функцию имён индивидов, общие термины и абстрактные сингулярные термины. С точки зрения онтологии принципиальным оказывается разделение общих терминов и абстрактных сингулярных терминов: употребление общих терминов (“квадрат”, “человек” и т.д.) не принуждает к принятию соответствующей абстрактной сущности в онтологию, а использование абстрактных сингулярных термов, напротив, содержит в себе такие обязательства. Абстрактные сингулярные термины, например, вводятся в английском языке при помощи операторов “class of” и “-ness”, которые на русский язык передаются, соответственно, как “класс чего-либо” и в виде окончания в словах “квадратность”, “человечность” и т.д., служащего для выражения атрибута. Мы можем спокойно употреблять выражения “x квадрат” или “это квадрат”. Они онтологически нейтральны в полагании соответствующих абстрактных сущностей, но, пользуясь выражениями “класс квадратов” или “квадратность”, нам никак не избежать онтологических обязательств в отношении существования класса и атрибута как абстрактных сущностей. Абстрактные термины ведут себя в языке аналогично сингулярным терминам, именующих конкретные индивиды, и подчиняются тем же правилам и законам, например, закону подстановки тождественного вместо тождественного. Гипостазирование абстрактных сущностей – дополнительный шаг в употреблении языка, который следует после использования соответствующих общих терминов и не является обязательным: мы можем избежать допущения в свой язык абстрактных сингулярных терминов, ограничившись лишь общими терминами, и тогда наша онтология будет свободной от абстрактных сущностей. Язык не мог бы существовать без общих терминов, но вполне обходится без абстрактных. Если согласиться с подходом Куайна, то ошибочность позиции Рассела, настаивающего на неизбежном понимании сходства как универсалии, становится очевидной : Рассел просто смешивает общий термин с абстрактным.
Таким образом, в номиналистских языках в качестве значений связанных переменных выступают только конкретные объекты, индивиды, в платонистских, наравне с индивидами, – классы и отношения. В номиналистском языке слова “золото”, “человек”, “лошадь” сохраняются только как контекстуально значимые, синкатегорематические выражения, не именующие ничего – ни абстрактное, ни конкретное. Существует множество золотых предметов, множество разных людей и множество различных лошадей, но не существует таких абстрактных сущностей, как человек, лошадь или золото. Эти слова истинны относительно многих конкретных вещей, и они значимы только в соединении со словами, непосредственно указывающими на вещи. Предикаты приписываются только конкретным индивидам, в противном случае, если предикат употребляется относительно термина, именующего абстрактную сущность, всё выражение в целом с точки зрения номиналиста можно считать синкатегорематическим.
В реалистских языках слова “золото”, “человек”, “лошадь”, в свою очередь, получают свою значимость как имена абстрактных сущностей, особенно, при применении к ним операторов “-ness” и “class of”, и заменяются соответствующими переменными. Использование двух языков не равнозначно в своих следствиях: там, где реалисткая модель может быть успешной, например, в математике, номиналистская оказывается малоэффективной, и наоборот. Но номиналистский язык будет обладать тем большим преимуществом, чем большее количество утверждений, указывающих на классы и атрибуты как на действительные элементы нашей онтологии, мы сможем перефразировать в утверждения, избегающие такого постулирования. Перефразировка – единственный и универсальный способ перевода одного языка в другой, и он действует в обе стороны в одинаковой степени: реалист посредством неё может подчинить номиналистские рассуждения своим интересам, погрузить их в свою онтологию, а номиналист своим. Поэтому преимущества номинализма – скорее преимущества прагматистского характера: номиналистская онтология более компактна и экономна, чем платонистская, её универсум свободен от парадоксов, прост и притягателен для здравого смысла. Выбор между реализмом и номинализмом – выбор между более или менее удобной онтологией относительно некоторой задачи, которую приходится решать учёному. И необходимо всё время иметь в виду, что мы выбираем не онтологию, но прежде всего язык, который задаёт свою онтологию.
Критерий, предложенный Куайном для различия номиналистских и платонистских систем, свободен от ad hoc допущений, которые бы сделали его критерием, удобным только номиналисту или реалисту: и номиналист, и реалист могут принимать его без всяких ограничений в равной степени. Критерий не даёт никаких преимуществ ни тому, ни другому, а показывает лишь то, что необходимо делать обоим. Критерий демонстрирует то минимальное требование, согласившись или не согласившись с которым мы будем называться реалистами или номиналистами, – полагаются ли классы, отношения и атрибуты среди значений связанных переменных употребляемого нами языка. Что касается различия в построении двух теорий – реалистской и номиналистской, — то оно базируется на расхождениях соответствующих типов языков, которые не так велики в формальном плане, но максимальны в содержательном, потому что не согласны в предполагаемой онтологии. Пропасть между номинализмом и реализмом оказывается не такой уж и большой. Если перевод реализуем, то мы приходим к закономерному выводу, что одно и то же явление может быть описано с точки зрения двух разных онтологий. Это, в свою очередь, говорит о том, что решение, какую онтологию следует предпочесть в каждом конкретном случае, принимается по сторонним или прагматическим основаниям (удобство, экономность, простота).
4. Проблема редукции.
В предыдущем параграфе мы широко использовали такой важный для философии науки термин, как “редукция”, понимая его как сведение одной теории к другой, при которой происходит также смена онтологий. Напомним, что номиналист обращается к редукции как к универсальному способу устранения платонистских теорий. Процедура редукции должна быть задана строго. В противном случае, возможная элиминация платонизма остаётся лишь декларацией, практическая реализация которой не ясна. Куайн осуществляет попытку экспликации термина “редукция”, которая призвана ответить на вопрос: что в каждом данном случае означает провести редукцию одной теории к другой? В ходе такой экспликации необходимо представить эффективный метод редукции и понимание того, что даёт практическое применение этого метода с точки зрения эпистемологии.
В первом приближении редукцию можно понимать как определение понятий одной теории в понятиях другой. В этом случае редукция должна принести выигрыш в ясности терминологии, используемой теорией: понятия теории, к которой проводится сведение, обязаны быть более ясными и прозрачными, чем понятия исходной теории. В науке существует множество примеров таких редукций. Так, Фреге определил понятие натурального числа посредством понятий теории классов: всякое натуральное число n представляет собой класс всех тех классов, которые содержат ровно по n элементов. Другие определения натуральных чисел на основе теоретико-множественных представлений были предложены фон Нейманом и Цермело. Дедекинд использовал идею сечений для определения действительных чисел, которая позволила связать последние либо с отношениями, либо с классами натуральных чисел. Куайн предлагает развёрнутое прояснение указанных примеров редукции . С синтаксической точки зрения мы производим замену предикатов одной теории на предикаты другой. В отношении семантики результат оказывается нетривиальным: объекты, которые выполняют (делают истинными) предикаты редуцируемой теории не являются теми объектами, которые выполняют (делают истинными) предикаты той теории, к которой осуществляется редукция. Если перевести это утверждение на язык понятий, то мы придём к выводу, что новые понятия, охватывая другие классы объектов, привносят с собой новую онтологию.
Редукцию, следовательно, необходимо понимать прежде всего как смену онтологий. Куайн называет такую редукцию онтологической. Изменение онтологии, однако, должно сопровождаться сохранением формальной структуры теории. Куайн утверждает, что онтологическую редукцию можно признать успешной, если в результате получается модель, которая сохраняет структуру прежней теории. Так, например, редукции Фреге, Цермело и фон Неймана имеют общим только то, что разделяют структуру, релевантную натуральным числам, т.е. обладают моделью, которая сохраняет структуру теории натуральных чисел. Метод успешной редукции, таким образом, можно определить через поиск модели, которая должна воспроизводить формальную структуру теории.
Куайн вводит далее понятие функции замещения (proxy function), которое в том числе используется для прояснения того, что означает иметь релевантную модель. Это функция, которая приписывает объектам одной теории (редуцируемой) объекты другой теории (к которой осуществляется редукция). Например, в случае редукции Фреге натуральных чисел к классам функция замещения f – это функция, которая, будучи применённой к натуральному числу, например, 5, даёт в качестве значения все классы, содержащие ровно по пять элементов, или все классы пятёрок. Формально f(x) приравнивается к классу всех x-элементных классов. Стандартная онтологическая редукция некоторой теории T1 к теории T2 тогда имеет следующий вид. Мы сначала определяем функцию замещения, которая допускает в качестве аргументов все объекты универсума теории Т1 и принимает свои значения в универсуме теории Т2. Если такая функция определена, то тогда каждому выражению Т1 ставится в соответствие выражение T2 таким образом, что выражение Т1 выполняется аргументами функции замещения тогда и только тогда, когда выражение T2 выполняется соответствующими значениями функции. Это означает, что если такая функция задана, то установлено строгое соответствие между объектами (онтологиями) двух теорий. Приведённое уточнение понятия редукции имеет примечательную особенность, которую сам Куайн считал существенным недостатком: онтологическая редукция допускает объекты Т1 и Т2 на равном основании, т.е., возвращаясь к примеру Фреге, натуральное число и класс n-элементных классов в равной мере могут считаться объектами онтологии какой-либо теории, а, значит, одно из них не может считаться фикцией, а другое – подлинной конституентой реальности, не обладает онтологическим приоритетом перед другим. Вспомним в связи с этим контекст обсуждения проблемы номинализма и реализма: для последовательного номиналиста было бы желательным признать универсалии в качестве фикций, возникающих, например, в силу превратного понимания языка. Однако стандарт онтологической редукции не предоставляет никаких оснований для такого вывода, демонстрируя только решение технической задачи сведения одной теории к другой (вне зависимости о того, какие онтологии за ними стоят), а следовательно, утверждение о фиктивном статусе универсалий нуждается в дополнительном подкреплении. С точки зрения осуществления онтологической редукции индивиды и универсалии не получают каких-либо преимуществ друг перед другом, что, в свою очередь, только укрепляет позиции прагматизма.
Другая важная идея, используемая Куайном в связи с экспликацией метода редукции, — это тривиализация онтологии, в основании которой заложена возможность сократить онтологические допущения до натуральных чисел. Здесь необходимо упомянуть известную метаматематическую теорему Лёвенгейма-Сколема, согласно которой любая теория, которая имеет истинную интерпретацию, или модель (т.е. такое множество объектов, которое делает её утверждения истинными), имеет модель и в натуральных числах. Теорема приводит к поразительному следствию: любая теория, если она истинна, может быть редуцирована к теории натуральных чисел. Для этого необходимо переинтерпретировать предикаты некоторой исходной истинной теории Т так, чтобы сделать их предикатами натуральных чисел и чтобы все истины теории T оказались бы истинами теории натуральных чисел. Куайн называет такую редукцию тривиализацией онтологии. Получается, что онтологии, стоящие за всяким истинным теоретизированием, могут быть существенно упрощены – до онтологии натуральных чисел, или, что выглядит более радикальным, любое утверждение истинной теории может быть представлено как утверждение о натуральных числах. Куайновский стандарт онтологической редукции содержит в себе, однако, весомое ограничение для тривиализации, смягчая тем самым её радикализм. Редукция теории Т к натуральным числам всегда означает определение функции замещения, которая действительно приписывает числа всем объектам Т и отображает выражения Т в выражения модели натуральных чисел. Там, где это может быть сделано с сохранением истинностных значений предложений, мы можем говорить о редукции к натуральным числам. Сама теорема Лёвенгейма-Сколема не определяет никакой функции замещения. Она не фиксирует того, какие конкретно числа замещаются вместо соответствующих объектов теории Т. Куайновский стандарт здесь обладает несомненным преимуществом: должна быть строго задана формальная функция замещения, которая приписывает каждому в отдельности объекту одной теории объекты другой. Теперь можно вернуться к упоминавшемуся ранее требованию, согласно которому редукция одной теории к другой признаётся адекватной, если сохраняется релевантная структура. Такая релевантная структура имеет место, полагает Куайн, всякий раз тогда, когда задана функция замещения, устанавливающая строгое соответствие между онтологиями теорий.
Куайн рассматривал проблему редукции не только в связи с вопросом об онтологии. В статье «Истина по конвенции» (1936 г.) он обсуждает пример редукции, поучительный в методологическом отношении – редукцию геометрии к логике (сходные ситуации – редукция термодинамики к статистической механике, редукция теории химической связи к квантовой механике). Приведем длинную цитату: «Рассмотрим четыре способа логического обоснования геометрии. Первый состоит в непосредственном определении геометрических выражений в терминах «Principia Mathematica”; успех здесь в первую очередь упирается в успех отождествления геометрии с алгеброй через соотношения аналитической геометрии и зависит от определения алгебраических выражений на базе логических выражений как это сделано в «Principia Mathematica”. Горький опыт тех, кто находил технические погрешности в “Principia” позволяет квалифицировать этот способ лишь как достойный того, чтобы его апробировать. Три других способа используют постулаты Хантингтона, но резко отличаются один от другого. Первый из них намеревается включить геометрию в логику путем конструирования геометрических истин как эллиптических для гипотетических высказываний типа Хант(сфера, включает). Этот способ, однако, лишь вербальный трюк, который маскирует признание того, что геометрия – это не логика. Следующая процедура состоит в том, чтобы понятия «сфера» и «включает» контекстуально определить в терминах логических выражений, объясняя ф(сфера, включает) как сокращение для «если ? является любым таким классом и R любым таким отношением, что Хант(?, R), то ф(?, R)». Это определение было объявлено непригодным по тем причинам, что нарушает подразумеваемое использование определяемых терминов. И, наконец, последняя процедура состоит в придании геометрическим истинам статуса конвенций. При этом они не возводятся в ранг логических истин. Здесь Хант(сфера, включает) есть истина по соглашению, возникающая из ограничения значений «сфера» и «включает». Теоремы геометрии тогда возникают не как логические истины, а параллельно с логическими истинами» .
Куайн здесь опирается на аксиоматизацию геометрии Е.В. Хантингтоном. В его символике Хант(сфера, включает) означает совокупность постулатов геометрии Хантингтона, ф(сфера, включает) – совокупность теорем этой геометрии.
Первый способ, упомянутый Куайном, — это «честный» способ сведения геометрии к логике путем разработки знаменитых «Principia Mathematica” Рассела и Уайтхеда. Это была бы та редукция, о которой речь шла в начале настоящего параграфа. Однако эта редукция не реализован и сомнительно, что будет реализована. Второй способ (первый способ сведения геометрии Хантингтона к логике) использует лишь понятие логического следования. Геометрия сводится к логике в том смысле, что ее теоремы логически следуют из ее постулатов. Если это считать сведением, замечает Куайн, то все науки, использующие дедукцию, сводятся к логике. Третий способ “честнее” – это способ расширения логики. Однако здесь искажается смысл геометрических терминов. И, наконец, четвертый способ редукции оборачивается отказом от редукции: истины геометрии приобретают форму логических (или точнее – алгебраических) истин, но не выводятся из логики.
Итак, поучительны не только случаи редукции. Структуру знания проясняют и неудавшиеся попытки редукции. Вопреки позиции логицистов, геометрия нередуцируема к логике. Каков тогда познавательный статус геометрии? Куайн решает этот вопрос с позиции конвенционализма. Геометрические аксиомы не относятся к самоочевидным истинам (таковых, по-видимому, вообще нет). Геометрические аксиомы не могут рассматриваться и как обобщения опытных фактов. Они истинны в силу соглашений исследователей.
Хотя Куайн не обсуждает вопрос о геометрической онтологии в цитировавшейся статье, его рассуждения, рассмотренные с точки зрения идей позднего Куайна, позволят считать вопрос о такой онтологии вполне правомерным.
Заключение.
В данной главе мы изложили основные идеи релятивистской философии науки на примере рассмотрения взглядов американского логика и философа Уилларда Куайна. Релятивизм богатая традиция. Мы стремились представить наиболее рельефный случай. Куайновский релятивизм может быть назван лингвистическим, так как получает своё обоснование в ограничительных тезисах – неопределённости перевода, непрозрачности референции и онтологической относительности, — которые прямо затрагивают отношение языка и реальности. Вместе с тем тезисы несут в себе не только негативный смысл. Так, неопределённость перевода, с одной стороны, имплицирует непрозрачность референции и налагает тем самым запрет на возможность познания объекта референции (то есть реальности, на которую указывает язык) в абсолютном смысле, но, с другой, позитивной точки зрения, воспроизводит действительный плюрализм представления реальности в языке в ходе её концептуального освоения, что также находит отражение в онтологической относительности. Неопределённость перевода можно понимать как ещё одно подчёркивание многообразия способов освоения мира, отражающегося в таком казалось бы тривиальном событии, как осуществлении референции. Проникновение неопределённости в коммуникацию в рамках одного и того же языка ещё больше усиливает относительность любой концептуализации. Релятивизм Куайна в этом смысле отличается, например, от релятивизма Куна. Для Куна наука — цепь сменяющих друг друга несоизмеримых парадигм, которые несут в себе диаметрально противоположные картины реальности. Если использовать пространственную аналогию, то это – “внешний” релятивизм: внутри парадигмы процесс научного исследования, практика, носят для учёного однозначный характер, проблемы возникают лишь при кризисе, разрешаемом в ходе научной революции с появлением новой парадигмы. Только с точки зрения историка и философа науки мы осознаём, что реальность, природа, предстаёт перед нами всегда в преломлении через тот способ восприятия, который жёстко диктуется различными парадигмами, концептуально перерабатывающими наш чувственный опыт. Куайновский релятивизм носит одновременно “внутренний” и “внешний” характер. “Внешний” релятивизм проявляется в многообразии способов перевода, возникающих при столкновении с полностью неизвестным языком, который потенциально представляет собой иную концептуальную схему, т.е. заключает в себе другую теорию мира, возможно, несопоставимую с нашей. Распространение неопределённости на перевод внутри родного языка приводит к “внутреннему” релятивизму: отношения между словами и вещами внутри нашей концептуальной схемы (которую составляет вся наука плюс содержащаяся в естественном языке теория обыденных макроскопических тел) также являются неоднозначными. “Внутренний” релятивизм также находит своё выражение при анализе такой важной для философии науки проблемы, как статус абстрактных сущностей в научных теориях. Куайн допускает здесь равную возможность как номиналистских, так и платонистских описаний действительности. Выбор между ними диктуется прагматистскими соображениями, как и в случае того, какой вариант перевода (значит, какие референты) следует избрать. Если, пользуясь выражением Фейерабенда, признать, что наука – безбрежный океан альтернатив, то, согласно Куайну, при решении того, какую альтернативу следует выбирать в каждом конкретном случае, вступает в свои права прагматизм. Сочетание релятивизма и прагматизма – характерная особенность философии науки Куайна.

Конструктивистская программа в философии и методологии науки
Вархотов Т.А.

1. Конструктивизм и конструкционизм: термины и концепции
Конструктивизм – направление в философии науки и шире, в эпистемологии, развившееся из социологии знания и постпозитивисткой критики научного знания и классической эпистемологии.
Термин «конструктивизм» (constructivism) утвердился в гуманитарных науках в конце 70-х – начале 80-х гг. XX в. для обозначения обширной и довольно разнородной группы течений в различных дисциплинах, общими для которых являются методологический тезис о центральном значении деятельности человеческих коллективов в формировании представлений о реальности и скептическая позиция в отношении онтологии и классической гносеологии. В той или иной форме конструктивистские тезисы представлены и пользуются значительной популярностью в методологии всех гуманитарных дисциплин, — в особенности следуют отметить социальный конструктивизм в социологии, в том числе социологии науки, дискурс-анализ в прикладной лингвистике и психологии, радикальный конструктивизм в методологии естественных наук, в особенности в биологии. При этом различные конструктивистские исследовательские направления довольно сильно отличаются по эпистемологическим установкам, а их представители далеко не всегда пользуются термином «конструктивизм» для обозначения собственной позиции, — некоторые даже резко критически относятся к данному обозначению, отмечая неопределенность и историческую контекстуальную перегруженность термина. Примечательно, что термином «конструктивизм» применительно к себе не пользуется практически ни один из авторов, относимых к наиболее значимым представителям данного направления в социологии знания. Представители эдинбургской школы (Д. Блур, С. Вульгар, Б. Барнс) предпочитают характеризовать свою деятельность как социальные исследования знания, а Б. Латур и К. Кнорр-Цетина — как микросоциологию знания или «лабораторные исследования». В большинстве случаев термином «конструктивизм» пользуются авторы обзорных работ и критики связанных с данной программой эпистемологических интуиций, пытающиеся охарактеризовать данное направление в зависимости от собственного выбора рассматриваемых (критикуемых) персоналий и собственного видения идейно-теоретических и культурно-исторических истоков «конструктивистских» интуиций.
Путаница вокруг термина «конструктивизм» привела к тому, что многие исследователи стали использовать термин «конструкционизм» для обозначения общей для всех «конструктивистов» системы эпистемологических интуиций. При этом отдельные «конструктивизмы» (и не только ), — такие как «социальный конструктивизм» и «радикальный конструктивизм», — стали рассматриваться в качестве конкретных реализаций общей конструкционистской программы.
Л. Филлипс и М.В. Йоргенсен, используя работы К. Гергена и некоторых других авторов, попытались сформулировать перечень общих признаков конструкционистской программы и выделили «четыре предпосылки, применимые ко всем социально-конструкционистским подходам»:
1. Скепсис в отношении любого имеющегося знания, обусловленный как недоверием к любой корреспондентной теории истины и сомнениями в статусе реальности объектов знания, так и представлением о знании как имеющем коммуникативную природу, то есть постоянно производящим самое себя и изменяющемся в ходе коммуникации.
2. Анти-эссенциализм, выражающийся в принятии тезиса об исторической и культурной обусловленности фиксируемой в данный момент времени системы знаний и представлений.
3. Принятие тезиса о наличии связи между познавательной деятельностью и социальными процессами, обусловленности знаний социальными взаимодействиями, в ходе которых они получены.
4. Обратное влияние системы знаний на организацию социального процесса, выражающуюся в зависимости различных форм поведения (включая бытовой уровень) от господствующей системы знаний.
Четыре приведенных выше тезиса позволяют выделить также четыре идейно-теоретических истока конструктивистской («конструкционитской») программы.
Скептическая позиция в отношении традиционной эпистемологии является наименее специфичным признаком конструктивизма. По большому счету скепсис свойственен подавляющему большинству исследований в сфере общественных наук во второй половине XX в., что, однако, дает некоторым критикам повод для причисления представителей конструктивистских программ к «постмодернистам». Подобная атрибуция, верная для представителей ряда направлений дискурс-анализа, развивающих постструктуралистские идеи, совершенно некорректна в отношении подавляющего большинства представителей конструктивистской социологии знания, скептическая позиция которых имеет источник не в постструктуралистских программах, а в работах позднего Л. Витгенштейна и релятивистской традиции в философии науки (прежде всего, У. Куайна).
Анти-эссенциализм в конструктивистских исследованиях имеет социологическое обоснование и восходит к исследованиям по социологии знания, предпринятым родоначальниками социологии науки в 50-60-е гг. XX в., такими, как Р. Мертон, а также к работам историков науки, стоявших на релятивистских позициях, — таких, как Т. Кун.
Тезис об обусловленности системы знаний социальными процессами, связанными с их получением и дистрибуцией, также имеет своим источником социологию науки, — представителей так называемой «экстерналистской» программы, которые подчеркивали роль «внешних» (социальных, культурных, исторических) факторов в развитии науки.
Последний, четвертый тезис, утверждающий обратное влияния системы знаний на повседневную действительность, является, как мы постараемся показать ниже, наиболее специфичным и значимым для конструктивистской программы, поскольку радикальным образом отделяет конструктивистов от «экстерналистов» и ориентированных на классическую исследовательскую культуру социологов знания. Именно тезис о симметричной взаимообусловленности системы знания и коммуникативных практик, своеобразной кооперации этих институтов, в ходе которой и осуществляется «реальность» (что бы мы в случае каждой конкретной концепции ни понимали под этим словом), является наиболее характерным признаком конструктивистской методологической программы. Пожалуй, идейным источником данной установки конструктивистов можно считать М. Фуко и его концепцию власти-знания.
Приведенный выше краткий экскурс в идейно-теоретическую историю центральных конструктивистских тезисов показывает, насколько разнородные концепции формировали предпосылки конструктивистской методологической программы. Аналитическая философия, постструктурализм, социология знания и релятивистская история науки, — направления, различные по предмету, используемому инструментарию, исследовательской культуре, — сформировали более или менее гармоничное сочетание базовых интуиций одной из самых молодых методологических программ, представленной, несмотря на скромный возраст, едва ли не в каждой из гуманитарных и социальных дисциплин.
Далее мы попытаемся проанализировать историю формирования ядра конструктивистской программы и выделить основные положения «социального конструктивизма» как специфического направления в рамках философии науки. Это позволит нам в конце настоящей главы перейти к обсуждению «проблемных мест» и перспектив конструктивизма как направления в философии и социологии науки. При этом необходимо еще раз подчеркнуть, что конструктивизм (или конструкционизм) не ограничивается рамками философии и социологии знания и может рассматриваться не только как связанная с работами определенной группы персоналий исследовательская программа в философии науки, но и как набор взаимосвязанных эпистемологических интуиций, получивших в последней четверти XX в. широкое распространение в самых различных сферах научной практики.

2. Предпосылки и основные этапы формирования конструктивистской программы
Хотя возникновение конструктивизма в философии науки относится к 70-м годам XX в., истоки ряда ключевых для этой программы интуиций можно обнаружить уже в интеллектуальных течениях и работах наиболее значительных авторов эпохи Ренессанса и Нового времени. Речь идет, прежде всего, об отходе эпистемологии Нового времени от ориентации на исследование наличной материальной реальности в пользу исследования возможной реальности, относительно которой наблюдаемая действительность начинает рассматриваться как частный случай действительности возможной. Такая смена познавательной ориентации намечена уже в работах ренессансных авторов, таких, как Леонардо да Винчи, а в работах Декарта явным образом заявлена позиция, согласно которой система рациональных методологически грамотных рассуждений позволяет вывести закономерности, в равной мере истинные для «естественных» (природных) и искусственных, т.е. любых возможных материальных объектов.
Тем самым окончательно отбрасывается характерная для античных эпистемологических программ интуиция уникальности и автономии естественных объектов, характеризующихся некоей внутренней тайной, в связи с чем науки о природе рассматривались как описательные и неточные, а сфера созданных человеком объектов жестко отделялась от сферы «естественных», природных объектов. Под воздействием новых ценностных ориентаций «природа» постепенно утрачивает статус автономной реальности и превращается в один из доступных человеку объектов технических в широком смысле этого слова операций: «»Естественное» скомпрометировало себя, и это обстоятельство способствовало укоренению в культуре XVII в. убеждения, что «искусственное» не только не ниже «естественного», но во многих отношениях выше, совершеннее его», — пишет Л.М. Косарева. – «С XVII в. начинается эпоха увлечения всем искусственным». Одной из важнейших составляющих этого «увлечения» становится ревизия традиционной системы знания и средневековой эпистемологии, который идет в направлении абстрагирования от скомпрометировавшей себя действительности и увеличения значения абстрактно-конструктивной познавательной деятельности. Окончательное оформление этот процесс становления «проектной культуры» (термин, используемый для характеристики нововременной интеллектуальной традиции В.Г. Гороховым ) получает в эпоху просвещения, когда И. Кант устанавливает, что «разум усматривает в природе только то, что создает он сам по своему наброску».
Новая исследовательская культура допускает и даже поощряет рациональное вмешательство в порядок природы, ставя возможности разума выше возможностей «естественного» порядка вещей: подавляющее большинство интеллектуальных проектов переходного периода, от ренессансной магии до методологических программ Декарта, Ф. Бэкона и других авторов Нового времени, направлены на овладение природой. С этой установкой традиционно связываются экспериментальный метод в естествознании и объединение теоретического знания и техники, которые до Нового времени представляли собой две отдельные, совершенно различные культурные практики. Однако в этой же установке следует искать и корни конструктивистской программы, поскольку именно благодаря ей происходит дискредитация «действительности» и отказ от онтологизма, окончательно оформившийся в релятивистских программах XX в.
Таким образом, несмотря на молодость конструктивизма, концептуальная рамка для этого течения была сформирована уже в период становления новоевропейской интеллектуальной культуры, и в этом смысле конструктивистская программа может рассматриваться как очередной этап (возможно, завершающий) развития ряда базовых интуиций авторов, сформировавших стиль мышления и исследовательскую культуру Нового времени.
Непосредственным истоком конструктивистской программы, выделяемым в качестве такого большинством представителей данного течения, является социология знания, формирование которой относится к 1920-м гг. Основателями данного направления принято считать М. Шелера (который и ввел термин «социология знания») и К. Мангейма, благодаря которому сложился собственно социологический проект исследования знания (М. Шелер был в большей степени сосредоточен на эпистемологических вопросах). Источниками базовых интуиций и проблематики социологии знания стали концепции К. Маркса и, в несколько меньшей степени, Ф. Ницше, из которых были заимствованы идеи определенности рациональных конструкций и интеллектуальной деятельности внерациональными факторами (идеологией, которая, в свою очередь, является отражением определенных предметно-материальных практик).
Дальнейшее развитие социологии знания связано, прежде всего, с такими авторам, как А. Шюц, адаптировавший классическую феноменологию к социологической проблематике, и Р. Мертон, который интегрировал проблематику социологии знания в систему структурно-функциональной социологии.
Проект «социологии повседневности» А. Шюца оказал едва ли не решающее влияние на формирование конструктивистской программы социологии знания, поскольку, в отличии от вполне традицоналистской по эпистемологическим установкам и используемому инструментарию структурно-функциональной социологии знания, обосновал не просто историческую зависимость знания от социально-культурных факторов, но эпистемологическую зависимость любой «конечной области значений» от организации повседневной (бытовой) практики.
Несмотря на то, что теоретическая позиция А. Шюца достаточно далека от позднейшей конструктивистской эпистемологии (хотя бы уже в силу принадлежности А. Шюца классической феноменологической традиции и, соответственно, приверженности определенному онтологическому проекту), в центре его внимания оказывается тот же комплекс взаимосвязанных проблем, что составляет проблематику конструктивистских исследований. К числу таких проблем можно отнести:
• характер и степень детерминации науки (знания), как «конечной области значений», социальными практиками (в случае А. Шюца – формами опыта повседневности);
• особенности порождения и трансляции знания как продукта не индивидуальной, но всегда коллективной (коммуникативной) практики;
• организация социального распределения знания, мера и качество которого у каждого конкретного индивида зависят от особенностей его положения в социальной системе и специфики организации самой системы.
Непосредственно из работ А. Шюца вырастает конструктивистский проект П. Бергера и Т. Лукмана, благодаря которым в научный обиход входит понятие «социальный конструктивизм», представляющий собой, по мысли авторов, программу систематического социологического исследования знания. «Знание» здесь трактуется авторами расширительно: «социология знания должна заниматься всем тем, что считается знанием в обществе». Тем самым Бергер и Лукман способствуют стиранию границы между «научным» и другими формами знания и лишению «научного» знания его особого (привилегированного) статуса. «Преувеличивать важность теоретического мышления в обществе и истории – естественная слабость теоретиков», — утверждают Бергер и Лукман. – «скорее повседневное знание, чем «идеи», должно быть главным фокусом социологии знания». Сосредоточившись на исследовании механизмов формирования и воспроизводства знания, понятого в соответствии с приведенными выше цитатами, авторы приходят к выводу, что: «Человек биологически предопределен к конструированию мира, в котором он живет с другими. Этот мир становится для него доминирующей и определяющей реальностью. Ее границы установлены природой, но стоит этому миру возникнуть, и он оказывает на природу обратное воздействие. В диалектике природы и социально сконструированного мира трансформируется сам человеческий организм. В той же диалектике человек творит реальность и тем самым творит самого себя».
Вышедшая в 1966 г. работа П. Бергера и Т. Лукмана «Социальное конструирование реальности. Трактат по социологии знания», — работа авторов, синтезировавших подходы американской и германской социологических традиций, — стала своеобразным манифестом конструктивистской программы. Однако, несмотря на заявленное положение о том, что «социология знания понимает человеческую реальность как реальность социально сконструированную» , позиция Бергера и Лукмана разделяет многие значимые положения классической эпистемологии (например, авторы не отказываются от идеи реальности, заявляют об ограниченности конструктивных возможностей человека «природой» и т.д.). Не случайно сами авторы характеризуют свою программу как «неопозитивистскую».
Другим прямым источником формирования конструктивистской методологической программы стали релятивистские исследования в области истории и философии науки, представленные, прежде всего, работами Т. Куна и У. Куайна. Именно эти два автора оказали наибольшее влияние на представителей конструктивизма, в особенности на эдинбургскую школу и автора своеобразного конструктивистского манифеста – Д. Блура, отправной точкой для формирования теоретической позиции которого послужили поздние работы Л. Витгенштейна и исследования У. Куайна.
Как отмечает Ф. Шмидт, связанный с работами У. Куайна проект натурализации эпистемологии стал «первым шагом социализации эпистемологии»: «Натурализация означает [требование] рассматривать эпистемологию, так же как ее предметное содержание — условия истинности знания, эмпирически. Это, в свою очередь, означает рассматривать ее мнения об этих основаниях в качестве предположений и ничего кроме предположений – как некоторые предлагаемые варианты знания (some knowledge offers), принятие или отвержение которых не может рассматриваться как «непроблематичное», поскольку их убедительность обоснована чем-то, простирающимся за их пределы, — в действительности, неоспоримым фактами, которые объясняются социально контингентными факторами, мотивирующими тех, кого это касается, верить или не верить в их убедительность». Сходным образом оценивает натурализм Б. Барнс и С.Шапин, квалифицируя его как «возможно, самое значимое изменение в истории науки и, конечно, в изучении науки в целом…». Правда, как сетует С. Вулгар, несмотря на колоссальное методологическое значение, понятие натурализма не эксплицировано и не определено. Собирая компоненты, составляющие концепт натурализма, С. Вульгар указывает на отказ от оценочной перспективы и предпочтение дескриптивного, нежели прескриптивного подхода к предмету, отказ от телеологических объяснений и др.
Постпозитивистские исследования истории науки, развивавшиеся хронологически в тот же период, что и релятивистская эпистемология У. Куайна и социология науки Р. Мертона, так же внесли свой вклад в формирование конструктивистской исследовательской программы благодаря критике объективизма и провозглашению программы методологического индивидуализма в гуманитарных исследованиях. Как отмечает К. Кнорр-Цетина «В исторических трудах Бома, Хансона, Куна и Фейерабенда показана способность наблюдения к конструированию теорий. Исходя из тезиса о вариантности значений научных теорий, они подвергают сомнению идею, что имеет место прогресс в области теорий, благодаря которому сами собой квазиавтоматически корректируются нефизические детерминанты научных результатов как временные искажения».
Антиобъективисткие стратегии исследования утверждают зависимость хода и результатов научной деятельности от «внешнего», прежде всего социального контекста и в той или иной форме обосновывают тезис о не вполне рациональном и неоднозначном с точки зрения соответствия «действительности» характере знания.
Повышенное внимание к социальному контексту и роли «человеческого фактора» в развитии знания приводит к появлению программы методологического индивидуализма, противопоставленной ее авторами традиционному для гуманитарных, прежде всего социологических исследований, методологическому коллективизму. Суть восходящей к эпистемологии австрийской экономической школы программы методологического индивидуализма сводилась к требованию объяснять социальные явления (к числу которых в полной мере может быть отнесены и наука) исходя из мотивов и интересов отдельных участников этих явлений.
Помимо резкого усиления внимания к «человеческому фактору» в развитии любых социальных институтов и явлений, методологический индивидуализм предполагал критику макросоциологических концепций и, поставив вопрос об адекватности холлистских моделей для исследований социальных процессов, создал предпосылки для развития микросоциологических исследований, играющих ключевую роль в конструктивистских программах.
Интерес к микросоциологическим исследованиям науки, помимо программы методологического индивидуализма и антиобъективистских исследований истории и эпистемологии науки, стимулировался также постепенным смещением внимания с «контекста обоснования» на «контекст открытия». Если результаты «обоснования», т.е. представление конечных результатов научной деятельности, социально обусловлены и не имеют непосредственного отношения к объективной действительности, будучи, скорее, отражением социально-исторических условий и индивидуальных интересов участников, то как следует относиться к этим результатам? Где искать «объективность» и чем объяснить эффективность (инструментальную применимость) науки в ситуации, когда «научная концепция мира» рассматривается по отношению к «миру фактов» как «конститутивная», а не «рефлективная»?
В поисках ответа на эти вопросы представители конструктивистской программы обращаются к идеям прагматизма, в работах представителей которого содержатся указание на генетическую связь фактов с процедурами их получения: «Цель работы Чарльза Пирса состояла в том, чтобы показать, что игнорируемый объективизмом процесс исследований сам по себе содержит логическую систему рекомендаций, которая делает возможной объективированние реальности. В известном примере Пирса с твердостью алмазов именно так конституируется научное понятие твердости – только благодаря возможности растереть другой камень с помощью алмазов. Тем самым проблема фактичности в равной мере преобразуется в проблему конституирования действительности посредством логики исследовательского процесса [курсив наш – Т.В.] «.
Вдохновленное прагматистскими подходами изучение практики научно-исследовательской деятельности в сочетании с результатами критической работы релятивизма и социологии знания над методологией, историей и историографией науки приводит к переносу центра внимания на процесс производства знания. В системе знания акцентируется процессуальные моменты: организационно-управленческая система науки, специфика работы лабораторий, изучение используемых в опытно-экспериментальной практике технологий и т.п. «Вместо того, чтобы рассматривать научные результаты в качестве каких-либо отражений действительности, можно смотреть на них как на избирательно сфабрикованные из действительности. Вместо того, чтобы воспринимать эмпирическое исследование как «вопросы к природе на языке, который она понимает», можно анализировать научное наблюдение как процесс производства результатов исследования. Вместо того, чтобы исследовать внешнее отношение между производством знания и действительностью в рамках модели корреспонденции, можно охарактеризовать внутреннюю генеалогию этих продуктов в научной организации».
Сформулированный в приведенной выше цитате К. Кнорр-Цетина перечень задач и составляет ядро конструктивистской исследовательской программы, ставшей своеобразным ответом на схематично обрисованный несколько выше эпистемологический тупик философии науки, связанный с релятивистской критикой гносеологического объективизма и онтологического реализма.

3. От «сильной программы» к микросоциологии науки и лабораторным исследованиям
Датировать рождение конструктивистской программы в философии науки можно серединой 1970-х гг.: именно в этот период начинаются публикации выполненных в конструктивистском ключе полевых исследований производства научного знания, а также выходит ряд ключевых методологических работ, в числе которых одной из наиболее влиятельных оказывается книга Д. Блура «Знание и социальные представления». В этой работе один из ведущих представителей эдинбургской школы формулирует основные положения «сильной программы» социологии знания, ставшей отправленной точкой конструктивистских исследований.
Согласно оценке Д. Блура, «социологи только и делали, что чересчур рьяно ограничивали свой подход к науке ее институциональной структурой и внешними факторами, связанными с направлением или уровнем ее развития. Это оставляет незатронутым сущность таким образом произведенного знания [курсив наш – Т.В.]». Отметим, что недовольство «экстерналистской» социологией знания и констатация нехватки исследований непосредственной связи содержания («сущности») знания с различными (социальными) факторами, участвующими в его производстве, характерна для большинства конструктивистских работ этого периода, и обратимся к центральным тезисам «сильной программы» как ее формулирует Д. Блур:
«1. Социология знания должна быть каузальной, т.е. иметь в качестве своего предмета условия, вызывающие те или иные представления и состояния знания. /…/
2. Социология знания должна быть беспристрастной в отношении истины и лжи, рационального и иррационального, достижений и провалов. Обе стороны данных дихотомий будут требовать объяснения.
3. Форма ее объяснений должна быть симметричной. Одни и те же типы причин будут объяснять, например, и истинные и ложные представления.
4. Социология знания должна быть рефлексивной. В принципе, ее объяснительные конструкции должны быть применимы к самой социологии. /…/
Данные четыре принципа – каузальность, беспристрастность, симметрия и рефлексивность – определяют то, что будет названо сильной программой в социологии знания».
Сформулировав общие положения «сильной программы», Д. Блур переходит к критике наиболее влиятельных на тот момент подходов к представлению и исследованию науки.
Первым объектом критики становится представление об автономности (привилегированной позиции) рационального знания, в рамках которой предполагается, что в объяснении (в том числе социологическом) нуждаются только ошибки, а «логика, рациональность и истина предстают как объясняющие сами себя – нет необходимости в привлечении причин». В центре внимания Д. Блура здесь оказывается модель рациональной реконструкции истории науки И. Лакатоса. По мнению Д. Блура, подобные модели являются телеологическими, и проистекающие из нее «возражения против сильной программы основываются не на внутренней природе знания, но на понимании знания с позиций телеологической модели». Телеологические модели наделяют научное знание и рациональность специфической внутренней ценностью и утверждают «естественность» связанных с ними практик, в результате чего и оказывается, что в объяснении нуждаются только девиации, а все, что соответствует заранее выбранным нормам рациональности, «естественно» и не требует специального объяснения. Д. Блур сближает такую позицию с идеологией в политическом смысле этого термина и обращает внимание на явный априоризм ее ключевых (телеологических) посылок.
Особой формой телеологической концепции Д. Блур считает эмпиризм, в рамках которого привилегированный статус получают природные (психофизиологические) познавательные способности человека. Основное возражение против эмпиризма, выдвигаемое Д. Блуром – его неизбежный психологизм и индивидуалистический характер, делающий проблематичным построение модели получения небытового (собственно, научного) знания. «…Знание, свойственное в нашей культуре, как оно представлено в нашей науке, не является знанием реальности, которой какой-либо индивид способен испытать или узнать, исходя из собственного опыта. Оно – это то, о чем говорят наши наиболее обоснованные теории и наиболее глубокие идеи, в отличие от того, что могут сказать явления. /…/ Поэтому знание лучше приравнивать к Культуре, чем к Опыту». Таким образом, делает вывод Д. Блур, «Телеологическая модель, безусловно, выступает радикальной альтернативой социологии знания, однако, нет ни малейшего основания ее принять. Эмпиристская теория несостоятельна в качестве описания того, что люди на деле считают своим знанием.»
Разобравшись с основными конкурентами «сильной программы», Д. Блур переходит к крайне важному обсуждению аргумента против «сильной программы», построенному на ее самоприменимости. Если любое знание социально детерминировано, то не является ли данное утверждение таким же ситуативным продуктом социальной практики, эпистемологическая значимость которого сомнительна? Ответ Д. Блура на этот вопрос чрезвычайно интересен с точки зрения выявления эпистемологических оснований конструктивистской программы. Д. Блур справедливо отмечает, что постановка вопроса зависит от принятия определенной модели рассмотрения теорий (утверждений), а именно модели, обязательно требующей решения вопроса об их истинности или ложности, понимаемой как адекватность фактическому положению дел, причем в качестве критерия истинности или ложности может выступать детерминация теории определенными типами причин. В частности, возражения от самоприменимости против «сильной программы» основываются на интуиции, согласно которой детерминация научного знания социальными факторам влечет ложность такого знания (поскольку знание как знание о действительности не должно обуславливаться никаким посторонними причинами). Однако такая интерпретационная рамка вовсе не является необходимой. Во-первых, само утверждение о независимости » подлинного» знания от социальных процессов (на которой основывается трактовка социальной детерминации как источника ложности теории) сомнительно: «Если знание зависит от внешней по отношению к обществу позиции, и если истина зависит от выхода за пределы причинной связи социальных отношений, то мы можем считать, что их вообще не существует». А во-вторых, вопрос об истинности или ложности теории вообще можно отложить, поскольку «ответ на вопрос о том, должно ли то или иное представление считаться истинным или ложным, никак не связан с ответом на вопрос, имеет ли данное представление причину».
Таким образом, в ходе защиты «сильной программы», в особенности в ходе обсуждения аргумента самоприменимости, Д. Блур обозначает смену предмета исследования, характеризующую конструктивистскую эпистемологию: вместо истинности или ложности знания в центре внимания оказываются причины и условия его появления и воспроизводства. При этом сам способ рассмотрения знания в конструктивистских исследованиях не позволяет поставить «классического» вопроса о его истинности или ложности с точки зрения соответствия действительности. Фактически само знание (наука или любые другие символические системы) становится на место действительности, которая является предметом изучения и источником оценки адекватности знания второго порядка – «знания о знании», полученного в результате конструктивистских социологических исследований.
Дальнейшие исследования науки в рамках конструктивистской программы развивались по пути все более пристального внимания к процессам повседневного функционирования науки как социального института и технологической системы. При этом интерес авторов все более смещается на полевые исследования работы конкретных научных лабораторий, названных К. Кнорр-Цетина «мануфактурами знания». Как отмечают в своей программной работе Б. Латур и С. Вулгар, несмотря на значительный интерес к науке и обилие различных работ по проблемам роста знания, его экономической и политической поддержки и влияния, тем не менее «легко остаться с впечатлением, что исследование таких макроотношений скорее увеличивает, нежели уменьшает таинственность науки. Хотя наше знание внешних эффектов и восприятия науки возросло, наше понимание различных факторов, которые конституируют внутреннюю работу научной деятельности, остается неразвитым».
Именно эта «внутренняя работы научной деятельности» становится предметом наиболее пристального рассмотрения таких авторов, как Б. Латур, К. Кнорр-Цетина, М. Каллон, С. Вулгар и другие авторы, сформировавшие в конце 1970-х – первой половине 1908-х гг. конструктивистскую программу в философии науки.
Достаточно полную и ясную картину того, каким образом конструктивисты подходят к пониманию и исследованию науки, дают работы К. Кнорр-Цетина и Б. Латура, более или менее исчерпывающе продемонстрировавших как потенциал, так и ограничения конструктивистского подхода.
Перенося фокус исследования с вопроса истинности знания как соответствующего некоторой действительности на вопросы практик получения знания, конструктивисты помещают в центр внимания научную лабораторию, — то пространство, в которой и разворачивается процесс повседневной научной работы. Как отмечает К. Кнорр-Цетина, лаборатория с самого начала функционирует в условиях удаленности от чего бы то ни было «естественного», если под последним понимать нечто не обязанное своим появлением деятельности человека. Полностью искусственная среда, искусственные материалы, используемые для опытов (их изготавливают специально для лабораторий) и т.д., — «Природа в научной лаборатории не показывается – будь это так, ее с самого начала определили бы как продукт научного труда». Более того, люди, работающие в лаборатории, вовсе не интересуются в своей повседневной практике вопросами истинности или ложности полученных результатов, — в центре их внимания находятся сугубо процедурные задачи, которые К. Кнорр-Цетина собирательно характеризует как «запустить процесс» (to make things work). Соответственно, вопрос о том, «идет» или «не идет» опыт, оказывается существенно более значимым, чем некое перспективное абстрактное значение, которое могут иметь результаты этого опыта. Да и мотивы, которые движут исследователями в лаборатории, крайне далеки от тех, которые им приписывают идеалы классической рациональности и позитивистские версии философии науки. Данные полевых исследований, проведенных К. Кнорр-Цетина, свидетельствуют о том, что толчком к проведению опыта часто является возможность проверить новый прибор, воспользоваться реактивами, которые использует другая (конкурирующая) лаборатория и т.п. Наконец, и на стадии фиксации результатов лабораторных исследований в оформление «научного факта» (последний этап «открытия») также вмешивается огромное количество «вненаучных» и случайных факторов. В числе таких факторов, например, вкусовые предпочтения исследователя, предпочитающего конкретный вариант аппроксимации статистических данных, отчасти, по теоретико-методологическим (принцип простоты), отчасти же по сугубо экономическим (дешевле в дальнейшей работе) или даже эстетическим мотивам. К. Кнорр-Цетина следующим образом описывает один из примеров обсуждаемой ситуации: «Чтобы выбрать из восьми имеющихся в распоряжении функций, машина нуждается в критерии. …Наш ученый выбрал в качестве критерия комбинацию максимума R2 и его минимума при максимальных абсолютных остатках. Однако экспоненциальная функция, которую он получил, ему «не нравится». Он еще раз запускает программу и использует линейную функцию, результаты которой он находит «не намного худшими». Основная идея, как он говорит, сводится к получению одного уравнения и соответственно одного бэта-коэффициента для всех этапов эксперимента, поскольку было бы «слишком запутанно» выявлять для каждого отдельного случая особые функции».
Процедуру, подобную описанной выше, К. Кнорр-Цетина называет селекцией (термин, заимствованный у Н. Лумана). Наука в контексте так понятой научной работы определяется как конструктивная деятельность, характеризующаяся многоуровневой селекций, каждый уровень (этап) которой определяется специфическим локальным лабораторным контекстом, складывающимся из множества как относительно устойчивых (аппаратура, реактивы и т.п.), так и ситуативных (состояние и индивидуальные особенности исследователя) факторов. Как пишет об этом сама К. Кнорр-Цетина, «научная деятельность состоит в реализации селективности в пространстве, конституированном предшествующим отбором, которое зачастую выглядит сверхдетерминированным, благодаря чему и появляется возможность корректно полученных и непротиворечащих друг другу результатов. На языке экономики это означает, что научная работа требует реинвестирования предшествующих результатов в цикле, где способы селекции, сохраняемые в продуктах знания, сами являются темой будущей работы и капиталом. То, что репродуцируется, есть сам селективный цикл».
Итак «селективный цикл», т.е. некоторый набор материалов, процедур и правил обращения с тем и другим, собственно и формирует содержание науки, понимаемое здесь и как процесс научного исследования, и как его результаты, и как сама материя (предмет) изучения. Все это создается в лаборатории, а наличное сходство селективных процедур обеспечивает специфическую «общезначимость» (близкое сходство) результатов, одновременно создавая условия для вариативности и гарантируя невозможность идентичных результатов. Наука производится в лаборатории и не столько изучает что-либо, сколько является фабрикой, непрерывно инвестирующей собственные результаты в собственное развитие и производящей в ходе этого процесса материал и задачи для своей работы. При этом каждая конкретная процедура (реализация селективного цикла) зависит от огромного числа ситуативных (коммуникативных и проч.) факторов, выходящих далеко за рамки не только «классических» представлений о ходе научного исследований, но также и за рамки любых общезначимых закономерностей и контекстов, будь то социальный, политический и т.п. Лаборатория не является местом изучения действительности, равно не является она и отражением какой-либо общей «социальной» или «культурной» практики, выражением «политический воли» или чего-либо подобного, — точнее говоря, все это присутствует в лабораторной практике, но ни один из перечисленных факторов не может быть назван ключевым. Исследования проводит конкретный коллектив, и именно локальное коммуникативное взаимодействие данного коллектива (с учетом всех материально-технических и социально-культурных условий) в конечном счете определяет результат.
Схематично обрисованные выше ревизия представлений о науке и пересмотр статуса лаборатории, по мнению конструктивистов, являются достаточными для отказа от обсуждения вопроса о рациональности и репрезентативности (в смысле соответствия действительности) научных результатов. «Если мы не можем назвать, однажды и навсегда, критерии, в соответствии с которыми научные результаты признаются или элиминируются, мы не можем сказать, какие селекции ученым лучше всего делать. Если контекст селекции варьирует в зависимости от времени и места и является функцией предыдущей селекции, причина научных селекций также будет варьировать. Если мы добавим к этим различным соединениям случайные вхождения ситуативных переменных, из которых кристаллизуются селекции, мы не можем надеяться прийти к универсальным надежным представлениям об этих кристаллизациях. Короче, мы остались с какой-то приводящей в уныние картиной индетерминированного контекстуального изменения и социального ученого, который не может дать какое-либо ясное изложение этого».
Анализ лабораторной практики и далеко идущие выводы, сделанные К. Кнорр-Цетиной, могли бы привести к выводу о том, что конструктивисты, следуя общей линии критики научной рациональности, всего лишь пришли к крайней релятивисткой точке зрения, отрицающий любые претензии на «объективное» познание и трактующей науку как специфический коллективный солипсистский проект (коллективную игру, подкрепленную коллективными верованиями). Такого рода оценки были даны новоевропейской науке различными авторами по самым разным основаниям. Однако конструктивистская философия науки пытается идти значительно дальше: речь идет не о критике возможностей репрезентативного общезначимого знания, не об увеличении разрыва между «действительностью» и «текстом» (знанием), речь идет о полной ревизии эпистемологии, включая онтологию и представления о «реальном», «действительном», «существующем» и проч. По мнению конструктивистов, ученые не просто замкнуты в лаборатории и производят там собственную «научную» действительность, — в равной мере они производят и самую обычную повседневную действительность, оказывая обратное влияние на те факторы и условия, которые определяют течение лабораторных практик.
Лаборатория не изучает мир, она создает его. При этом она создает не какой-то специфический лабораторный мир, представляющий ценность для играющих в него ученых, — она трансформирует всю действительность, что бы мы под ней ни понимали.
К. Кнорр-Цетина, иллюстрируя тезис о том, что лаборатории представляют собой инструменты «перестройки природного и социального порядков», ссылается на изменения в медицине, происшедшие на рубеже XVIII-XIX веков в клинической практике. Вплоть до этого периода медицина была по преимуществу «постельной» наукой: врач посещал (лежачего) больного в его доме, находился в окружении и «под патронажем» домочадцев, был вынужден подстраивать стиль работы и терминологию под особенности быта больного и уровень культуры и образования пациента и его близких. Врач зависел от пациента и был помещен в обстановку пациента, что накладывало определенный отпечаток на организацию клинической практики. Появление больниц с характерной для них культурой медицинских коллективов, строгих правил, унификации положения и быта пациентов и т.д., привело к изменению всей медицинской практики: «Медицинские коллективы вместо единичных докторов, использованием технических устройств вместо пространных бесед для проведения медицинского исследования, коммуникация с помощью специализированного языка, непонятного пациенту, и возможность вскрытия, ожидающая пациента, — это были ингредиенты, которые вошли в переработку медицинского доктора. Доктор стал абсолютно новым существом, наряду с переконфигурированными объектами (пациентами), которых создала клиника».
Б. Латур в своем исследовании вирусологических открытий Пастера рисует еще более впечатляющую картину имеющих лабораторное происхождение социальных изменений. «Я намерен убедить читателя в том, что различие между «внутренним» и «внешним», различие масштаба между «макро» и «микро» уровнями и есть то, что лаборатория призвана дестабилизировать и упразднять».
В качестве примера такого рода дестабилизации, приведшей к серьезным изменениям в социальном и природном порядке, Б. Латур берет историю создания вакцины против сибирской язвы – историю, имевшую место во Франции в 1881 г.
Б. Латур отмечает двойную роль лаборатории. Вначале она выступает как условие выделения культуры сибирской язвы: лабораторные условия необходимы для того, чтобы изолировать возбудитель неизвестной болезни, сделать его зримым для наблюдателей (чтобы общественность убедилась в существовании возбудителя болезни) и показать однозначный характер связи между наличием палочки-возбудителя и комплексом симптомов, наблюдаемых у скота. При этом работа Пастера уже на этом этапе меняет характер ситуации, складывающейся вокруг эпидемии скота: «С собой он забирает только один элемент, микроорганизм, а не всю ферму с запахом, коровами, ивами вокруг пруда и симпатичной дочерью фермера». Однако, «указав на микроорганизм как на действующую непосредственную причину заболевания, Пастер по-новому сформулировал интересы фермеров: если вы хотите разрешить вашу проблему сибирской язвы, то сначала вам придется пройти через мою лабораторию». Лаборатория меняет постановку и масштаб проблемы, сводя большое (эпидемия) к малому (невидимый микроорганизм), а также изменяет «соотношение сил противоборствующих сторон: если «снаружи» животные, фермеры и ветеринары были слабее невидимой палочки сибирской язвы, то внутри лаборатории Пастера человек становится сильнее чем палочка, и, как следствие, ученый в лаборатории становится могущественнее местного просвещенного и умудренного опытом ветеринара».
Выделив культуру сибирской язвы и предъявив ее общественности, Пастер приступает к разработке вакцины и организации вакцинации. И здесь лаборатория выполняет уже совсем иную роль – роль «рычага» для перемещения мира, как, апеллируя к легендарному высказываю Архимеда, обозначает эту новую роль Б. Латур. Поскольку вакцина должна быть эффективной и в случае, если что-то пойдет не так, исследователь может лишиться доверия аудитории и утратить возможности для содержания лаборатории, Пастер вынужден переносить лабораторные условия, в которых вакцина гарантированно эффективна, на ферму, чтобы максимально исключить влияние случайных факторов на результат вакцинации. Лабораторные практики и правила инкорпорируются в «обычную» жизнь ферм, тем самым изменяя культуру и облик фермерства, характер социальных отношений между учеными, ветеринарами и фермерами, связанные с фермерской культурой социальные представления и т.д. При этом без расширившейся за собственные пределы, ставшей частью социальной системы лаборатории все это не представляется возможным: вакцина имеет эффект только если в местах ее применения «соблюдаются те же самые лабораторные условия. Научные факты подобны поездам: они функционируют только на рельсах. Чтобы соединить два состава, вы можете увеличить длину рельсов, но вам не удастся проехать на поезде через поле. Лучшим доказательством этого служит то обстоятельство, что каждый раз, когда метод распространения вакцины против сибирской язвы модифицировался, вакцина не имела ожидаемого действия…».
Таким образом, наука одновременно пересматривает конструктивные связи внутри практик, образующих «действительность», модифицирует эти практики и дополняет их новыми практиками, призванными поддержать результаты модификации – обеспечить воспроизводство мира таким, каким его делает наука. Столь мощную силу и столь значимую роль науке придают способность многократно изменять масштабы объектов при помощи лабораторий, конструируя факты в условиях компактных профессиональных цехов («фабрик знания»), а затем инкорпорируя их в макросистемы. Как подчеркивает Б. Латур, «Специфика науки заложена не в познавательных, социальных или психологических качествах, а в особом устройстве лабораторий, позволяющем осуществлять смену масштаба изучаемых явлений с целью сделать их удобочитаемыми, а затем увеличить число проводимых экспериментов с тем, чтобы зафиксировать все допущенные ошибки». При этом лаборатория производит в равной мере как сами факты, так и истинность фактов, поскольку никакого другого способа верификации, кроме заранее заданного посредством лабораторных же практики, не существует: «Вакцина имеет воздействие только при условии, что фермы превращаются в пристройку лаборатории Пастера, и только в том случае, если для подтверждения воздействия вакцины используется та же система статистики, с помощью которой изначально было определено наличие заболевания».
Итак, чтобы из социально-бытовой проблемы (эпидемия) сделать научную проблему, необходима сложная работа по переводу (термин, который использует для маркировки соответствующей системы практики Б. Латур) этой проблемы в термины (язык) и процедуры (практика) науки. Эта работа выполняется в рамках лаборатории и в общем виде может быть описана как последовательное изменение масштаба проблемы, перекомпоновка ее внешних и внутренних связей, в результате чего появляется «научный факт» – в данном случае возбудитель сибирской язвы, — новый, доселе не существовавший объект. Для его воспроизводства (т.е. всего дальнейшего использования – как в рамках научных исследований, так и в рамках социально-бытовых практик, например, вакцинации) в не меньшей, чем для открытия, степени требуется работа человеческих коллективов и технических практик, опять же завязанных на лабораторию. И для осуществления этой работы по поддержанию жизни новых, лабораторного же происхождения объектов, лаборатории, заручившись поддержкой социальной системы (манипулируя мотивом прагматической эффективности собственной деятельности) вновь изменяют масштаб объектов и перестраивают систему связей, «прививая» лабораторные формы жизни (полученные в лабораторных условиях объекты и практики) действительности «по ту сторону» лаборатории. Тем самым селективная деятельность, о которой говорилось выше в связи с исследованиями К. Кнорр-Цетиной, выходит за границы лаборатории, оставляя за последней функцию формирования и расширенного воспроизводства постоянно усложняющейся инфраструктуры, необходимой для существования производимых лабораторией объектов.
«Научная картина мира» представляет собой не символическую реальность, каким-то образом соотнесенную с некоторой «действительностью». «Научная картина мира» и есть сама действительность, постоянно творимая в лабораториях и нуждающаяся для своего существования в равной мере в определенных символических системах, технических процедурах и социальных установлениях. Резюмируя собственные рассуждения, Б. Латур подчеркивает взаимозависимость социальной системы, системы знаний и материально-технической базы, которые соединяются в лабораторной практике и выходят за ее пределы: «Большая часть открытий, сделанных в лабораториях, так бы в них и осталась, если бы основные физические константы не были бы утверждены повсюду. Время, вес, длина, длина волны и т.д. используются повсеместно с большой степенью точности. Только в таком случае лабораторные эксперименты могут воздействовать на проблемы, происходящие на фабриках, в индустрии средств производства, в экономике или больницах. Но если вы мысленно попробуете распространить «во вне» самый простой закон физики без предварительного распространения всех основных констант и установления контроля над ними, то вам просто не удастся найти ему подтверждение, также как без статистики системы здравоохранения было бы невозможно узнать о существовании заболевания сибирской язвой и проследить воздействие вакцины». Отсюда вывод: «Относительно науки не существует ничего внешнего, но существуют протяженные, тонкие сети, осуществляющие распространение научных фактов».
Так, научный факт (как и любой другой факт) – конструкция на стыке социальной системы, языка и материально-технической практики, а «сети» таких фактов образуют «реальность». При этом, как настаивает Б. Латур, ошибка всех предшествующих подходов к исследованию и пониманию науки заключалась в чрезмерном доверии исследователей к статусу реальности одного из квазиобъектов: «природы», «общества», «текста» («языка»). Все доконструктивистские объяснения покоятся на абсолютизации одного из этих компонентов «реальности», и если традиционная эпистемология считала «природу» априорно данным предметом и материей науки, а «общество», — источником ошибок и заблуждений, то релятивизм столь же безапелляционно потребовал объяснять науку и знание как функцию от социальной системы или языка. Именно за это Б. Латур, в частности, критикует «принцип симметрии» Д. Блура (см. выше). «Принцип симметрии» требует одинаковой логики объяснения для «истины» и «лжи», т.е. преодолевает классическое представление, согласно которому проблемой для объяснения являются ошибки, а не «истинное» знание. Однако объяснение, о котором говорит Д. Блур – это социологическое объяснение. Тем самым «принцип симметрии» устанавливает «асимметрию» на более высоком уровне, ставя любое знание в зависимость от социальных факторов, т.е. пересматривая субординацию внутри традиционной дихотомии природное/социальное в пользу последнего. «Но общество, — пишет Б. Латур, — … сконструировано ничуть не в меньшей степени, чем природа. Если мы реалистичны в отношении одного, необходимо быть реалистами и в отношении другого; если мы конструктивисты в отношении одного, то надо быть конструктивистами в отношении их обоих».
В своих поздних работах (начиная с конца 1980-х) Б. Латур постоянно подчеркивает, что поиск онтологии и реализм в системе классического нововременного набора субстанций («природа» или «материя», «общество», «язык» или символическая реальность, «Бог» или любое другое сверхчувственное бытие, например, бытие фундаментальной онтологии М. Хайдеггера) является серьезной эпистемологической ошибкой. Мы не можем основывать наши объяснения на односторонней детерминации любым из этих «квазиобъектов» любого другого, так как в действительности все они тесно переплетены между собой и являются аналитическими абстракциями, сформированными на заре Нового времени. «Слово «нововременное обозначает две совокупности совершенно различных практик, которые, чтобы быть эффективными, должны оставаться различными, но которые не так давно перестали отличаться друг от друга. Первая совокупность практик создает посредством перевода (tradition) такие смешения, в которые входят существа совершенно нового типа, гибриды природы и культуры. Вторая совокупность посредством «очищения» создает две совершенно различные онтологические зоны, одну из которых составляют люди, другую – «нечеловеки» (non-humains). Без первой совокупности практики очищения были бы бесплодными или бездейственными. Без второй работа перевода была бы замедлена, ограничена или даже вовсе оказалась бы под запретом. Первая совокупность соответствует тому, что я назвал сетями, вторая – тому, что я назвал критикой».
Таким образом, критическое разделение «субъекта» и «объекта» создает условия для производства промежуточных сущностей, соединяющих разделенное и тем самым, в свою очередь, создающих условия для новой работы «очищения», т.е. создания интерпретативных моделей, определяющих «гибридам» место в ряду объектов одного или другого типа («материальной» или «социальной природы). Критическое «очищение» и порождающая гибридов «медиация» (перевод) взаимодополняют друг друга, создавая противоречивую систему, которая никогда не может стабилизироваться из-за работы двух симметричных и, одновременно, взаимоисключающих процедур. Чем, например, следует считать вакуумный насос, построенный Р. Бойлем для вычисления веса и сопротивления воздуха, — задачи, связанной с изучением пустот, образующих вверху ртутного столба, опрокинутого в резервуар с ртутью (проблема Торричелли)? Следует ли счесть сложный лабораторный механизм, воплощающий авангард научно-технической мысли своего времени, «природным» объектом? Следует ли счесть его социальным объектом, в особенности если принять во внимание ту процедуру фиксации экспериментальных свидетельств, которую ввел в научный обиход Р. Бойль в полемике с Т. Гоббсом? Добавим к этому специфический набор практик, которые Р. Бойл привлек для работы с новым (лабораторным!) прибором, — например, заимствованную из юриспруденции процедуру фиксации показаний прибора и юридическое же представление о результатах экспериментов как о «свидетельствованиях» природы, — и ответ на вопрос о принадлежности вакуумного насоса Р. Бойля к «природной» либо «социальной» реальности станет крайне затруднительным.
Однако сама проблема объяснения тех или иных объектов как «природных» и «социальных» является искусственной, ввиду того, что обе эти субстанции, представляющиеся людям Нового времени наиболее «естественными» и «очевидными», сами нуждаются в объяснении. Такой отказ от классической эпистемологии и связанного с ней набора субстанций и механизмов объяснения Б. Латур называет «коперниканской контрреволюцией»: «Мы не нуждаемся в том, чтобы привязывать наши объяснения к этим двум чистым формам – объекту или субъекту-обществу, поскольку они, напротив, представляют собой частичные и очищенные результаты центральной практики, которая одна только нас и интересует. Эти объяснения – продукт очищающего крекинга, а не первичных материй. Природа, в самом деле действительно вертится, но не вокруг субъекта-общества. Она вращается вокруг коллектива, производящего вещи и людей. Субъект действительно вращается, но не вокруг природы. Он возник из коллектива, производящего людей и вещи».
Не вдаваясь более подробно в критику Б. Латуром концепта «Нового времени», отметим лишь важнейшие претензии его исследовательской программы. Подвергнув радикальной критике всю систему существующей критики, Б. Латур настаивает на необходимости и возможности выбрать в качестве отправной точки не «очищенные» сущности природы, общества или другие «квазиобъекты», а сами «сети», и то, что он называет историческими траекториями объектов. Объекты (факты) обнаруживают себя в «сетях», обременены множеством связей и вписаны в определенные практики, их теоретические формы («научные факты» и т.п.) вторичны, они характеризуют не эпистемологический, а культурный статус объектов и являются результатами работы практик перевода и очищения. Для того, чтобы «понять» эти объекты, необходимо отказаться от их верификации или фальсификации посредством сопоставления с квазиобъектами, а вместо этого следует обратиться к их истории и практике применения: «Слова, сказанные Сартром о людях, — а именно, что их существование предшествует их сущности, — надо сказать обо всех актантах: как о сопротивлении воздуха, так и об обществе, как о материи, так и о сознании. /…/ Каждый из актантов обладает единственным в своем роде следом в пространстве, которое таким образом разворачивается. Чтобы их очертить, нам не надо строить никаких гипотез о сущности природы или общества. Наложите все эти следы друг на друга – и вы получите очертания того, что нововременные, стремясь к обобщению и очищению, ошибочно называют «природой» и «обществом»».
«Исторической траекторией», таким образом, является история концепта, включающая связанные с каждым этапом его развития материально-технические и социально-исторические практики. Тем самым мы получим историю конструирования объектов человеческим сообществом. Однако этого недостаточно, поскольку и само это сообщество имеет конструктивную природу и является продуктом различных практик, элементом сети. Соответственно, новый тип исследования объектов Б. Латур предполагает дополнить новым типом исследования субъектов – историей того, «как объект создает субъекта», поскольку человеческое сообщество не в меньшей мере продукт материальных практик и собственных объектов, чем эти последние – продукт деятельности человеческих коллективов.
Проект новой исследовательской программы, которую Б. Латур называет «симметричной антропологией», базируется на корректировке принципов «сильной программы» Д. Блура, корректировке, которую Б. Латур характеризует как «трижды симметричную позицию»: «она объясняет истины и заблуждения в одних и тех же терминах – это первый принцип симметрии; оно изучает одновременно порождение людей и нечеловеков – это принцип генерализованной симметрии; наконец, она занимает промежуточную позицию, располагаясь между традиционными и новыми территориями, поскольку воздерживается от всякого утверждения относительно того, что отличает западных людей от Других. /…/ Анализ сетей протягивает руку антропологии и предлагает ей занять то центральное место, которое было ей уготовано».

4. Возможна ли эпистемология без онтологии?
Таким образом, начав с релятивистской критики классической эпистемологии и развития идей, сложившихся в социологии знания, через эмпирические исследования повседневной работы ученых и ревизию истории науки представители конструктивистской программы пришли к необходимости формирования собственной позитивной эпистемологической программы. Новый подход к изучению научной практики («когнитивная микросоциология» и т.п.), возвеличивший роль лаборатории и приведший к пересмотру представлений о самой материи научного исследования (а в дальнейшем и «материи» как онтологической категории), привел также и к необходимости ответить на вопрос о статусе полученных результатов.
Следует отметить, что различные исследователи с разной степенью осторожности и уверенности в силах собственной программы подходят к решению этой проблемы. Например, К. Кнорр-Цетина оговаривается, что имеющиеся в распоряжении микросоциологии методы с необходимостью предполагают использование институциональных концепций и макрозакономерностей, которые сами не могут (по крайней мере, в настоящее время) быть объяснены посредством объяснительных схем, имеющихся в распоряжении микросоциологии. Тем самым, признается, что операционально эффективные исследовательские методы и модели, опирающиеся на принцип «методологического ситуационизма» и понятие (коммуникативного) взаимодействия, не являются эпистемологически полными и методологически зависят от подвергаемых ими сомнению макросоциологических концепций.
С другой стороны, такие исследователи, как Б. Латур, пытаются предложить развернутую и полную исследовательскую программу, не ограничивающуюся инструментальной применимостью и претендующую на более широкое, эпистемологическое значение.
Результат работы Б. Латура, несмотря на радикальную заявку, выглядит несколько двусмысленным. Несмотря на претензии на построение некоторой холитсткой программы, в рамках которой новый набор концептов («сети», практики «перевода» и «очищения») должен обеспечить полную ревизию всех базирующихся на классической (нововременной) эпистемологии исследовательских программ и отказ от традиционной концептуальной сетки (оппозиция природное — социальное, гипостазирование языка и т.п.), «сетевого монизма» не получилось. Исходная оппозиция «природное» – «социальное» сохранена: модель исследования строится по принципу взаимодетерминации «человеческих коллективов» и «мира вещей» (материальных практик), традиционные квазиобъекты несколько потеряли в статусе, но уцелели. Единственное серьезное изменение – перемещение внимания с «квазиобъектов» на процесс их трансформации в ходе исторических взаимодействий. При этом красивые идеи исследования «исторических траекторий» концептов и создания субъекта объектом (из-за которых хорошо видны «уши» М. Фуко и постмодернистской традиции) упираются в очевидную проблему системы координат для «траекторий» и «объективного» описания объекта, которая не имеет решения в рамках не-реалистической (релятивистской) эпистемологии.
В результате конструктивисты, на уровне программных заявлений провозглашая релятивистский холизм, постоянно вынуждены обращаться к концептам, процедурам и представлениям, заимствованным из исследовательских программ, опирающихся на классическую эпистемологию. На это обращают внимание многие критики конструктивисткой программы. В частности, И. Жангра в очень едкой статье, посвященной конструктивистской социологии науки, иронизирует над ведущими представителями данной программы, подчеркивая, что большая часть их результатов обязана своим появлением неаккуратному обращению с терминами и метафоризации вполне традиционных концептов и схем объяснения. «Поскольку невозможно писать, не проводя различий, то неудивительно, что во всех текстах, сконструированных с целью понять ту или иную эволюцию науки или техники, эти авторы постоянно проводят различия между факторами, которые они мнят неразличимыми», — пишет И. Жангра. – «Утверждая невозможность провести различение между разными элементами, участвующими в динамике науки и технологии, они, возможно, просто хотят указать на то, что наука и технология не творятся в пустоте, но с помощью разных других «инструментов», и что мы не можем судить заранее о том, каким образом агенты соединят эти различные (и, следовательно, «гетерогенные») элементы». И. Жангра приводит также конкретные примеры того, что он считает «смещением смысла используемых терминов и выражений», «смешением уровней анализа», путаницей отношения и тождества, подмены понятий и т.д., подчеркивая, что то немногое в работах Б. Латура, М. Каллона, Т. Пинча, Дж. Ло и других представителей конструктивизма, что можно выделить в качестве позитивного содержания, вполне может быть сформулировано на языке классической социологии.
Таким образом, позитивная часть программы конструктивизма, несмотря на интересные заявки (холизм, оригинальный монизм, отказ от оппозиции внешние — внутренние факторы в подходе к объяснению истории науки, процессуальное понимание объектов) выглядит не очень убедительно и уязвима для критики. В то же время деструктивная часть конструктивистской программы, связанная с критикой классической эпистемологии и изменением статуса факта и научных коллективов, с необходимостью требует ответа на вопрос об эпистеомологическом статусе полученных результатов и, тем самым, требует разработки позитивной программы.
Де-факто конструктивистская программа производит замену онтологии социологией, пытаясь запретить традиционный вопрос в стиле Сократа «есть ли научный факт нечто или ничто?» и заменить его на вопрос «при каких социально-коммуникативных условиях и в рамках каких материально-технических процедур данных факт имеет место»? Хотя переход от первого вопроса ко второму позволяет сместить фокус исследовательского интереса, данный результат с необходимостью является временным, поскольку второй вопрос в действительности не отменяет первого и ничего нам на него не отвечает. Попытка недвусмысленно показать взаимозаменяемость вопросов приведет к вопросу о статусе реальности тех самых сообществ и практик, которые обеспечивают (вос)производство факта, и отсылка к взаимодетерминации условий и их продуктов, которые также становятся условиями для других продуктов, только все запутывает. Мы не можем отказаться от онтологического вопроса, поскольку именно граница между «нечто» и «ничто» (как бы мы ее себе ни представляли) создает любую предметность, чем мы бы ее ни наполняли. Добавим к этому аргумент от растущей эффективности прикладной науки, который лишь отчасти может быть обойден с помощью тезиса о том, что критерии эффективности появляются одновременно с самой эффективностью, и поэтому кумулятивного роста эффективности не наблюдается. Военная промышленность (что бы мы ни называли этим словосочетанием) во все времена решала одни и те же задачи: оптимизация техник защиты и оптимизация техник нанесения неприемлемого ущерба. История оружия, чрезвычайно тесно связанная с историей прикладной науки, недвусмысленно демонстрирует прогресс именно в тех терминах, которые всегда определяли критерии эффективности в этой области. Пожалуй, наиболее взвешенный ответ на вопрос об эпистемологическом статусе человеческого знания и месте «реальности» в рамках конструктивисткой программы предлагает Н. Луман: «Конструктивистские теории утверждают, что когнитивные системы не в состоянии различать между условиями существования реальных объектов и условиями их познания, ибо они не имеют никакого независимого от познания доступа к таким реальным объектам. Этот недостаток можно, правда, исправить на уровне наблюдения второго порядка, наблюдения когнитивных операций других систем. Тогда можно понять, как их «фреймы» формируют их познание. Однако это приводит лишь к повторению проблемы на уровне второго порядка». Однако «Операциональный конструктивизм ни в коем случае не отрицает существование внешнего мира. В противном случае ведь не имело бы смысла и понятие границы системы, которое предполагает, что существует ее другая сторона. Тезис операционального конструктивизма, следовательно, не ведет к «утрате мира», не оспаривает существования реальности. Он также предполагает мир не в виде некоего предмета, а феноменологически – как горизонт. То есть как недостижимый».
Итак, реальность есть то, что ограничивает наши конструктивные возможности и выступает в качестве недостижимого предела любой деятельности. Такая позиция расставляет все на свои места, но оставляет нас в рамках классической эпистемологии и заставляет понимать конструктивизм именно как конструктивизм социальный, т.е. так, как его понимает Д. Блур. Однако такая позиция не устраивает Б. Латура и других исследователей, объединенных интуицией того, что именно в лабораториях производится подлинная, вполне материальная, выражаясь традиционным языком, а вовсе не просто «социальная» реальность. Однако, если последовательно бороться с классической эпистемологией и отказаться от ее концептуальной сетки, статус этой реальности оказывается едва ли не более иллюзорным, чем в случае ее «социальной» интерпретации. В итоге получается своеобразный порочный круг, выйти из которого можно несколькими способами: либо отказавшись от претензий на тотальность собственной позиции и признав промежуточный и ограниченный с методологической точки зрения характер собственных результатов, либо приняв позицию Н. Лумана, либо же встав на позицию в духе «милосердной интерпретации» И. Жангра, по мнению которого «авторы не думают всерьез того, что они говорят» и «их целью является показать нам, что между объектами и агентами существуют сложные отношения, и что ни «технологический детерминизм», ни «социальный детерминизм» не способны адекватно понять развитие науки и технологии». Едва

Темы: Aспирантура, Лекции | Ваш отзыв »

1 звезда2 звезд3 звезд4 звезд5 звезд (10 голосов, средний: 3,90 из 5)
Загрузка...

Отзывы

« | | »